судить. Стало быть, по векселю им с меня ничего взять нельзя.
— Да, деньгами нельзя… Но ведь ты забыла: вексель-то твой — не твой, а отцовский.
— Ну?
— Значит, он фальшивый.
— Как ты странно выражаешься… Разве я стала бы писать фальшивые векселя? Неужели я способна? Адель и Жозя уверяли меня, что вексель никогда не будет представлен ко взысканию. Так что — отец написал, я ли, — это все равно… только форма…
— Очень верю, что никогда не будет представлен к взысканию, но лишь в том случае, если ты будешь слушаться Полину и Адель во всем, что они тебе прикажут. А если ты вздумаешь сопротивляться, вексель увидит свет. И тогда суд не станет разбирать, почему он фальшивый, довольно и того, что фальшивый. А это уголовщина, за это в Сибирь. Ну, засудить-то тебя, по молодости и глупости твоей, пожалуй, не засудят, — но все равно: куда ты после такого дела годишься? Скандал, срам, газеты расславят… Одно средство: может быть, отцу признаешься? Может быть, он заплатит, не доводя дела до огласки?
Маша с ужасом покачала головою:
— Откуда ему взять такие деньги? Да никогда и не признаюсь я ему… что ты!.. Он меня убьет!.. Как я смею? Не одна я у него: два брата… Заплатить — значит нищими стать, в конец, до последней нитки разориться.
Ольга согласно кивала в такт ее словам.
— Я так и понимала. Конечно, разорение и скандал. Иссрамят тебя, а срам на семью падет. Пожалуй, отцу и должности пришлось бы лишиться… А уже о тебе самой, — повторяю тебе, нечего и говорить: если и оправданная выйдешь из суда, дорог тебе, «подсудимой», дальше нет, — ни службы, ни занятий, ни замужества порядочного… Следовательно, один выбор: в кокотки же — больше некуда!.. Ну, и, стало быть, как ты тогда ни вертись, а опять к ним же придешь, — к Полине Кондратьевне с Аделью, либо того хуже — к Буластихе какой-нибудь или Перхунихе… Либо запутает тебя, одинокую и без грошика, какая-нибудь простая факторша, от них же ходебщица… Я, Машенька, знаю: у меня самой с Полиной другие счеты, моя кабала по-иному строена, а видать, как они с другими такое мастерили, видала не раз… Комар носа не подточит, — вот как! Да! Связана ты, голубчик, этим векселем проклятым по рукам и ногам!.. Да и одним ли векселем? Видела я: хвасталась мне Аделька, в каких позах она тебя наснимала!.. Хороша и ты тоже, Марья, — нечего сказать, есть за что тебя хвалить: такую мерзость над собой допустила!..
— Да что же я могла? И как было мне ожидать?
— Ну, милая, — строго возразила Ольга, — какая ни будь ты наивность, а есть же у женщины и природный стыд. Настолько-то соображения должна иметь девушка и сама, без чужой указки, чтобы понимать, что если ее фотографируют, черт знает как, с мужчиной, то добра из этого не выйдет…
Маша широко раскрыла глаза.
— С мужчиной? Я фотографировалась с мужчиной?
— С Мутовкиным. Видела снимки своими глазами.
— С Мутовкиным? Ольга, ты бредишь! Я никогда никакого Мутовкина не знала.
— Ну как не знала? Даже замуж за него собиралась…
— Ремешко?
— Ну да, по паспорту Ремешко. А по-нашему, по-рюлинсиому, по-буластовскому и так далее, Мутовкин… Кличка его такая в этом мирке…
— Ты видала мой портрет с ним вместе?
— Да еще какой, — смотреть стыдно!..
— Ольга, я клянусь тебе всем, что свято: я никогда не снимались вместе с Ремешко. Даже и в мыслях не имела подобного!.. Даже и разговора о том между нами не было!..
Ольга воззрилась на подругу с любопытством.
— Тем хуже, — протяжно сказала она. — Значит, вас, голубчиков, Аделька фотографировала, — конечно, по уговору с тем мерзавцем, — когда ты не подозревала… тем опаснее… Эх, Маша, Маша!.. Не ждала я от тебя, что ты так легко скрутишься!.. И как только угораздило тебя унизиться? Ведь прохвост же он, на роже у него написано, что прохвост!..
— Ольга, — кричала Маша, хватаясь за виски, — что ты говоришь? Объяснись! Как унизиться? Что там у них на карточке? Я ничего, — ну слышишь ли ты: ровно ничего из всех твоих слов не понимаю!.. Никогда, — веришь? — никогда между мной и Ремешко не было ничего стыдного и неприличного!
— Ты не врешь?
Глаза Ольги загорелись тревожным любопытством.
— Никогда!.. Никакой близости, интимности!.. Нельзя было, нечего было фотографировать с нас компрометантного!
— Откуда же взялась фотография?
— Я не знаю, но — чем хочешь буду божиться!.. Да и зачем мне теперь врать?.. И, наконец, сам он, Ремешко, хотя оказался потом дурным человеком, но я решительно не могу на него жаловаться: он вел себя совсем не таким, — был всегда очень приличный, скромный, почтительный…
