цветков как раз подлетел толстый шмель.
Он долго устраивался – то усаживался, то снова кружил неподалеку, но неизменно возвращался к запримеченному цветку.
Земля под ногами была влажная, рыхлая – свежевскопанная. Отец обычно управлялся скоро – минут за двадцать, хотя и некуда было спешить. Он привычным, сильным движением втыкал штык лопаты в землю, повязывал на поясницу байковую клетчатую рубашку, оставаясь в белоснежной футболке, и после: работа вскипала. В скором времени закончив дело, и утирая лоб тыльной стороной ладони, отец оглядывал палисадник внимательным взглядом – подмечая новый фронт работы, и к этому времени мама как раз выносила из дома прозрачный графин с яблочным компотом.
Родители нередко устраивались на лавочке под кустом сирени – говорили о чем-то, иногда смеялись…
Сейчас у забора распускал первые листочки крыжовник – его густо растущие кусты давали щедрый урожай, и какое изысканное из него получалось варенье! Чудо, а не десерт! Соседи часто интересовались рецептом, да только все равно ни у кого не получалось повторить вкус того варенья. Выходило оно неплохим, причем, весьма и весьма – мама улыбалась, когда приносили на пробу, но все же… не хватало упругости ягодам – чтобы лопались на языке, выпуская кисло-сладкий сок. И немудрено – ленились ведь сделать все тщательно. Мама же, перебирая бусинки крыжовника, всегда отделяла перезрелые, а те, что оставались в ведерке – зеленоватые, тугие, после фаршировала кусочком грецкого ореха. Забракованным ягодам применение находилось быстро – они все оседали в наших с папой животах. Мама же, посмеивалась только, и ловко нашпиговывала орехами крыжовник. Ягоду за ягодой. Кропотливая это была работа – из крупного ведра собранных плодов получалось две-три небольшие баночки варенья. Зато, какое оно было на вкус – неповторимое. И радостно было открыть лакомство суровой зимой, когда за окном воет и стонет ветер. Трепетно было переливать его в стеклянную пиалу и подавать к душистому чаю, приправленному специями. И пусть много в кладовке хранилось заготовок: закатанные помидоры, хрустящие огурцы – все как один пупырчатые, размером с мизинец; нарезанные кружочками кабачки, соте из баклажанов, сладковато-острое лечо, закупоренные банки с черешней, вишней… то же варенье – смородиновое, клубничное… но, все равно не было ничего вкусней того - крыжовникового. Наверное, потому, что те вечера – пока сортировали, чистили, мыли, фаршировали - были уютными, семейными, теплыми, как мягчайшая кошачья шерстка. И вкус у варенья получался особенный, ни с чем другим несравнимый.
А земля и правда, рыхлая – ноги утопают в ней, вязнут. До лавочки бы добраться, не испачкав сандалии – как только в них по ранней весне пальцы не мерзнут. Лавочка старая – на ней ножиком выцарапано «Злата» и рядом пририсовано корявенькое сердечко. Скамейка еще влажная, но сидеть приятно, и дышится легко, свежо. Полной грудью дышится, как давно не бывало.
А яблони всё цветут, испуская дивный аромат – на него слетаются молодые пчелы, и, надо же – прогоняют неповоротливого шмеля – вот он, теперь кружит у волос.
Скрип калитки привлекает внимание, и отступают на задний план запахи, навеянные воспоминаниями вкусы, потому что замечаю - мама идет.
Она так молода, и так невозможно красива! Улыбается, смотря под ноги, и от глаз к вискам бегут лучистые морщинки. Хочется встать, кинуться навстречу, обнять, но почему-то невозможно пошевелиться.
Тело налилось странной тяжестью – и ноги, ноги словно свинцовые, а глупые на вид сандалии все-таки испачкались – на подошву толстым слоем налипла грязь. И эта приставшая земля так тяжела, что шагу ступить невозможно.
Смотрю на маму и понимаю, что она вот-вот пройдет мимо, даже не обернувшись, не заметив меня, не обняв. От обиды в горле застревает ком – такой плотный, что нечем дышать, на глаза наворачиваются горячие слезы. Хочется крикнуть «мама!», но губы склеились – сухие, только до ранок искусанные.
Мамочка одета легко – не по погоде: в летний, цветастый сарафан, а волосы сколоты в пышный хвост на макушке – кудри так и ластятся к плечам, вьются. Она подходит к дому, легко ступает на резное крылечко, протягивает руку к дверной ручке, и, словно слыша немой крик, оборачивается.
Ее лицо будто светится изнутри – добрые глаза лучатся любовью.
Оказывается, мы так похожи… и зря, зря все видели во мне только отцовские черты, ведь судить было так рано… те же скулы, разрез глаз, губы, волосы, походка, наклон головы.
Родной человек, мой! Как же я соскучилась! До впившихся в ладони ногтей, как заноз, до искусанных изнутри щек… и это такая бесконечная мука, почему-то быть без матери.
- Не плачь, - говорит мама.
Ее лицо стирается, постепенно размываются черты, но голос спокоен и ласков.
- Не бойся, всё у тебя, деточка, будет хорошо. Мы с папой любим тебя и гордимся, - она посылает последнюю улыбку, и легкий, как выпавшее из перины перышко, воздушный поцелуй.
По щеке катится слеза – щекотная, но стереть ее - нет сил.
Мамин силуэт исчезает, но остается палисадник, лавочка и яблони. Шмель, на ухо жужжащий. Запах весны – сладкий-сладкий.
И горе – такое острое, вдруг отступает. Вместо него в душе обосновывается умиротворение – мягкое, как кошачья поступь, и становится хорошо. Так хорошо, что высыхают слезы.