мольбы, то ли повеления:

Мой белый божественный мозг / Я отдал, Россия, тебе: / Будь мною, будь Хлебниковым. / Сваи вбивал в ум народа и оси, / Сделал я свайную хату / «Мы – будетляне». / Все это делал, как нищий, / Как вор, всюду проклятый людьми [ХлТ: 161].

По «Капле дегтя» и «Вши тупо молилися мне…» – своевременно поданным заявкам на признание, адресованным Россиивсем вам, т. е. нам, читателям), – хорошо виден запущенный авангардом прагматический механизм насилия в действии. И сам он, и конкретно ставка на Россию сыграли свою роль в том, что сейчас, в 2010-е, мы имеем полное и безоговорочное признание Маяковского, Хлебникова, да и всего кубофутуризма.

Разумеется, каждый автор жаждет признания, для чего изыскивает способы обратить на себя внимание аудитории и удержать его. В отличие от акта практической речи или рекламы, успех или неуспех которых обнаруживается сразу, в поле культурного производства котировка известности / безвестности авторов следует весьма причудливым траекториям. В частности, успех возможен краткосрочный и долгосрочный, у широких масс и у профессионалов; немедленный и наступающий после первоначального провала.

В эпоху модернизма в секторе массовой продукции успех измерялся количеством проданных экземпляров и авторскими гонорарами, а в элитарном секторе – символическим капиталом: репутацией; занятием престижной позиции (например, «лучший поэт», «вождь символистов, акмеистов…»); особыми привилегиями – посвящать новичков в писатели и – шире – определять, кто из коллег по цеху писатель, а кто нет, продвигать одни жанры и объявлять устаревшими другие; наконец, авторитетом у издателей (которые готовы выпустить любое, даже самое слабое, произведение прославившегося писателя). История модернизма знает примеры, когда писатели в начале своей артистической карьеры переживали провал или отсутствие внимания, что в долгосрочной перспективе означало либо профессиональную непригодность, либо поразительную новизну, которую читающая публика смогла распробовать и оценить лишь со временем. Принятая с некоторым опозданием новизна впоследствии могла принести автору триумфальное признание – например, выдвинуть его во влиятельные фигуры, наделенные символической властью: способностью изменить структуру литературного поля.

Как можно было заметить, я перешла на терминологию «поля литературы». Посвященная этому феномену рефлексивная социология видит в писателях одного временного среза участников игры, движимых самим ее духом и соревнующихся между собой за престижный статус, будь то в кратко– или долгосрочной перспективе. В результате конкурентной борьбы происходят изменения в структуре поля, отвечающие творческому профилю выигрывающих – тех, что недавно были новичками, а потом заняли важные посты типа «первого поэта», «лучшего романиста» и т. д. Дальше я постараюсь показать, что именно такой взгляд на авангардистов, как на игроков в поле литературы, избирающих всегда выигрышные стратегии, и является наиболее оправданным.

На отдаленных подступах к выявлению социологической специфики бытования литературы, сформулированной в основоположном труде Пьера Бурдье «Правила искусства. Генезис и структура литературного поля» (1992), стояли русские формалисты. Они предложили термины «остранение», «литература определенного периода как система жанров», «эволюция», «поколение детей, ориентирующееся на поколение дедов через голову отцов», с помощью которых старались уловить динамику смены художественных парадигм. Вот как Ю. Н. Тынянов в «Промежутке» (1924) описывает Хлебникова на фоне смены символистской парадигмы постсимволистской:

«Молчаливая борьба Хлебникова и Гумилева напоминает борьбу Ломоносова и Сумарокова…

[К]огда Хлебников умер, можно было назвать его полубезумным стихослагателем. Теперь… имя Хлебникова на губах у всех поэтов. Хлебникову грозит теперь другое – его собственная биография. Биография… безумца и искателя, погибшего голодной смертью…

Его языковую теорию торопливо окрестили заумью и успокоились на том, что Хлебников создал бессмысленную звукоречь.

Суть же хлебниковской теории в другом. Он перенес в поэзии центр тяжести с вопросов о звучании на вопрос о смысле…

Стиховой культуре XIX века Хлебников противополагает принципы построения, которые во многом близки ломоносовским. Это не возврат к старому, а только борьба с отцами, в которой внук оказывается похожим на деда…

Бунт Хлебникова и Маяковского сдвинул книжный язык с места…

Но вместе – этот бунт необычайно далеко отодвинул слово… Бунтующее слово оторвалось, оно сдвинулось с вещи. (Здесь самовитое слово Хлебникова сходится с “гиперболическим словом” Маяковского.) Слово стало свободно, но оно стало слишком свободно, оно перестало задевать. Отсюда – тяга бывшего футуристического ядра к вещи, голой вещи быта, отсюда “отрицание стиха” как логический выход…

Отсюда же другая тяга – взять прицел слова на вещь, как-то так повернуть и слова, и вещи, чтобы слово не висело в воздухе, а вещь не была голой, примирить их, перепутать братски. Вместе с тем это естественная тяга от гиперболы, жажда, стоя уже на новом пласте стиховой культуры, использовать как материал XIX век, не отправляясь от него как от нормы, но и не стыдясь родства с отцами» [Тынянов 1977b: 180–182].

Стоит лишний раз подчеркнуть, что описание хлебниковских достижений ведется с полным доверием к декларациям кубофутуристов о том, что они были пионерами и единственными представителями «искусства слова».

Интерес формалистов к социологии литературы передался их младшей современнице и до какой-то степени продолжательнице, Л. Я. Гинзбург. Ей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату