решено было подделать. На титульном листе значилось: «Женева – Нью-Йорк, 1853» (такой трюк применялся при издании порнографии). Дабы ложь выглядела убедительнее, книгу набирали специально заказанным иностранным шрифтом{944}.
В полном издании содержалось 97 стихотворений почти во всех известных жанрах. Сам Гюго назвал свои гневные обличения «Божьей рвотой». Сборник поделен на семь книг. Каждой дан издевательский подзаголовок, пародирующий выспренный стиль Второй империи: «Общество спасено», «Семья укреплена», «Устойчивость обеспечена» и т. д. С поистине библейским неистовством он противопоставляет дядю и племянника; Наполеон III в его книге – глупый племянник из бульварной комедии. Гюго напоминает об эпических военных кампаниях Наполеона I, особенно о русском походе. Его он отразил в величайшем из всех французских исторических стихотворений «Искуплении». В другом стихотворении, «Ночь» (Nox), племянник торжествует:
Поскольку Гюго стал одним из основных источников альтернативных новостей во Франции, он сделал свое «Возмездие» сокращенной историей последних двух лет: государственный переворот, когда Наполеон-младший «запихнул все законы в мешок и швырнул его в Сену»; его рукоположение в соборе Парижской Богоматери, где «Иисуса прибили к кресту / Чтобы не попробовал уйти»; и провозглашение империи 1 декабря 1852 года. Ни одно оскорбление и ни одну новость нельзя считать слишком мелкими. «Смотрите, господа, – сказал император, по некоторым сведениям, – вот „Наполеон Малый“, написанный Виктором Великим!» «Ага! – замечает Гюго, – в конце ты будешь визжать от боли, негодяй! <…> Я приготовил каленое железо и вижу, как дымится твоя плоть!»
Можно сделать плодотворное сравнение с ранними стихами Гюго о детях – например, красивое, но скучное стихотворение из сборника «Осенние листья», которое до сих пор помнится со школы людям по обе стороны Ла-Манша:
Через двадцать три года он тоже пишет стихотворение о ребенке, крича ужасную правду о 4 декабря 1851 года:
Многие считали, что Гюго преувеличивал, когда кричал о реках крови и изуродованных трупах, зарытых в землю по плечи, дабы облегчить опознание. Его описание несчастного города, где «гигантские ножницы / Как будто дотянулись до неба и срезали крылья у птиц», звучит как неправдоподобное противопоставление с буйной радостью пошедшей вразнос Второй империи. И все же по духу его книга соответствует независимым рассказам о Париже в годы после переворота: в омнибусах, где раньше было много разговорчивых пассажиров, стало тихо; в любом, кто затевал разговор, подозревали шпиона; полицейские держались вызывающе, нищих гнали с улиц, а на витринах запретили держать горшки с цветами: «Выкосили целые кварталы, рассадники бедности и демократии; прорубили широкие улицы, по которым во все стороны могут свободно проникать свежий воздух и пушки… Каменная кладка – превосходная замена свободе»{945}.
Сейчас невозможно себе представить, какое действие произвело «Возмездие» во Франции. Новаторское, проникающее всюду использование имен собственных, огромный вес, переданный рифме, – похоже, что сам строй языка подтверждает точку зрения поэта{946} , – сделало «Возмездие» с технической точки зрения более современным произведением, чем кажется сегодня. Наряду с «Цветами зла» Бодлера сборник «Возмездие» стал самой популярной запрещенной книгой стихов для нескольких поколений школьников, в том числе для Золя, Верлена и Рембо. «Нам казалось, что, просто читая его книги, мы вносим вклад в молчаливую победу над тиранией», – вспоминал Золя{947} . Каждый школьник знал, что Виктор Гюго – величайший из живущих поэт и патриот Франции. Но знали они и то, что он не одобрял народ в его существующем виде. Гюго продолжал развиваться как поэт. Его оскорбления – не просто бессвязные речи разочарованного человека. Язвительные, горькие обличения стали внешними признаками еще одной литературной революции: в стихи вошли главные элементы современного мира и обширный словарь, который Бальзак ввел в роман. Гюго обрел новый голос и новое лицо. Даже его почерк изменился: он стал крупнее.
Лучшее подтверждение тому, какое влияние отбрасывала даже тень Гюго на Вторую империю, можно найти в письме, которое Флобер послал ему в июле 1853 года. Черпая вдохновение из едких, зловонных образов Гюго, Флобер написал своего рода восхищенную стилизацию и предложил подтвердить, что, как пишет сам Гюго, «такие времена, как наши, – сточная канава Истории».
«Ах! Если бы вы только знали, в какую грязь мы погружаемся! <…> Нельзя и шагу ступить, чтобы не вляпаться в какую-то мерзость. От тошнотворных испарений невозможно дышать. Воздуха! Мне не хватает воздуха! И вот я распахиваю окно пошире и обращаюсь к вам. Я слышу, как бьют крылья вашей Музы, и вдыхаю лесной аромат, который поднимается из глубин вашего стиля.
Более того, вы – предмет моей страсти, которая не слабеет со временем. Я читал ваши произведения, пробуждаясь от страшных снов и на берегу моря, на мягких пляжах под летним солнцем. Я брал вас с собой в Палестину… Вы утешили меня десять лет назад, когда я умирал от скуки в Латинском квартале. Ваша поэзия питала меня, как молоко кормилицы»{948}.
В тот же вечер, не дожидаясь, пока стилистический эффект ослабеет, Флобер набросал один из величайших абзацев современной беллетристики – сцену в «Госпоже Бовари», где столпы сельского французского общества отправляют богослужение среди скота и навоза. Реалист Флобер сознательно смешал «Собор Парижской Богоматери» с «Наполеоном Малым». Неудивительно, что в 1857 году «Госпожу Бовари» запретили.
Отрадно, что и в пятьдесят один год