расширяться и становятся огромными, как будто театральные бинокли зрителей вдруг превратились в волшебные телескопы».
Ночь за ночью Шекспир возвращался, делал мелкие поправки, исправлял строку за строкой – к счастью, он говорил по-французски, потому что убедился: «английский язык ниже французского». Явно религиозные тексты появлялись не так официально. Типичный сеанс, предшествовавший очередному откровению, диктует последовательность антонимов: «Чистый или нечистый… Страстный или бесстрастный» и т. д. Затем повторяется то же упражнение, но нормальная логика в нем заменяется тем, что кажется чисто слуховыми ассоциациями: Immense ou anse. Oeil ou cercueil… Dieu ou feu. Feu ou bleu. Bleu ou eub[37]. Далее, когда сознание расширялось, его подпитывал, как топливо, поток цитат из Библии: «Последние станут первыми», «Нет пророка в своем отечестве» и т. д.
После того как открывался проход между рациональным и иррациональным, духи начинали на большой скорости объяснять природу вещей: «Истинная религия – великое приручение диких зверей», «Самый огромный край неба помещается не на складке, но на джунглях, на пещере, на пустыне, на гриве, на челюсти, на рыке», «Поцелуй Иуды лижет звездный мрак».
Весь процесс похож на вербальный срез жизни Гюго – почти от рассудка к безумию и обратно, что подтверждает подозрение, что начальной точкой его стихов скорее служило слово, чем какая-либо любопытная мысль.
Если в Гюго, который вертит стол, и было безумие, оно заключалось в убеждении, что публикация этих текстов «породит новую религию, которая поглотит христианство подобно тому, как христианство поглотило язычество»{969} – точка зрения, которую искренне разделил 11 февраля 1855 года сам основатель христианства{970}. Трудность состояла в том, что, согласно точному предсказанию Гюго, тексты будут встречены «громким хохотом»{971}. Тень Гробницы разделяла его опасения и посоветовала опубликовать записи бесед с духами после смерти. Но мир духов также подстрекал его и придал смелости его очевидно безумным убеждениям. Как он писал Дельфине де Жирарден в письме, которое ставит потустороннее на надлежащее место, духи постоянно омывают Виктора Гюго начисто, и он извергает свою эсхатологию: «Вся квази-космогоническая система, которую я вынашиваю последние двадцать лет и которая уже наполовину написана, подтвердилась столом с величественными произведениями. Мы живем в странном горизонте, который меняет перспективу ссылки»{972}.
Поощряемый своими умершими предшественниками, вскоре Гюго начал изрекать свои пророчества. Однажды в октябре 1854 года он отправился к доисторическому дольмену на краю полуострова Розеол. Там с ним говорили Уста Тьмы. В результате появились стихи Ce que Dit la Boucher d’Ombre, а также другие предсказания в конце сборника «Созерцания» в 1856 году. Хотя в целом считается, что эти стихи малопонятны, возможно, они служат своего рода ключом ко всей символике Гюго.
Система покоится на убеждении, что вся Вселенная обладает сознанием. «Все полно душ», «Цветы страдают, когда их срезают ножницами, и закрываются, как веки». Но только нечто непредсказуемое создано Богом. Все, обладающее весом и материей, – производное первородного греха. Вселенная и входящие в нее мини-Вселенные, от мельчайшего атома до громаднейшей туманности, – тюремные камеры, в которых искупают вину преступления. Худшие преступления населяют камни, эти «темницы души». Затем идут растения и животные, от личинок до обезьян с архангелами наверху. Человек – существо срединное, сумеречное, подвешенное между светом небесным и мраком бездонной сточной канавы.
Души поднимаются или спускаются по вселенской лестнице, мигрируют в другие организмы и даже в планеты, в соответствии с весом греха, который они приобрели. «В смерти каждый злодей порождает чудовище его жизни», «Злой чертополох, который мы попираем ногами, кричит: „Я гигантский Аттила“».
К счастью, за непознаваемой реальностью, удобно помеченной ярлыком «Бог», ничто не длится вечно. Вселенная медленно сжимается в последнем преображении, подталкиваемая таинственной силой Любви: «Добрые дела – невидимые петли Небесных врат». Это макрокосмическое улучшение отражается в попытках отдельных людей выползти из слизи нравственных преступлений, а также в постепенном движении целых народов в сторону социально-демократической республики, хотя бывают и исключения вроде Наполеона III: «души, подобные ракам, которые пятятся назад, во мрак»{973}. Когда-нибудь Зло исчезнет, страдания закончатся, «и больше можно будет ничего не говорить».
Вся система, от первоначального допущения до конечной главной мысли, несомненно, типичное для Гюго сочетание несочетаемых понятий и философских подсказок. Смесь политизированного буддизма, христианизированной кармы, фатализма и веры в прогресс. Такого рода манифест мог бы сформулировать какой-нибудь комитет ЮНЕСКО. Концепция отражает непрогнозируемую любовь Гюго ко всевозможным смесям, попурри и энциклопедиям, а также его способность помнить все, кроме контекста, срывать множество плодов и располагать их на дереве своего изобретения. Метафизический образ дома, который он позже построит на Гернси.
Помимо бесед с умершими, о новой религии свидетельствовала лишь склонность заводить домашних любимцев и запрет убивать животных в его владениях{974}. Практическая ценность этой системы заключалась в ее способности объяснять даже самые