сведениями для его путевых заметок.
После смерти Эжена Виктор навел порядок на кладбище. Выяснилось, что за участок, который приобрел генерал Гюго для себя и своей второй жены – она в то время была еще жива, – так и не расплатились полностью. Гюго внес недостающую сумму, но распорядился, чтобы прах его матери и брата выкопали из могилы и перезахоронили рядом с генералом под маленькой пирамидой. Таким образом, он исполнил свое заветное желание и изгнал злую мачеху из гнезда – на сей раз навечно.
Лишив отца второй жены, Гюго увенчал его лавровым венком. В 1836 году воздвигли Триумфальную арку, на стенах ее выгравировали фамилии героев наполеоновской эпохи – но фамилии генерала Гюго среди них не оказалось. Гюго, «почтительный сын», как он себя назвал, посвятил «Внутренние голоса» «Жозефу Леопольду Сигисберту, графу Гюго… Не упомянутому на Триумфальной арке»: «Он предлагает своему отцу этот жалкий лист бумаги, который составляет все, что у него есть, и сожалеет, что у него нет гранита… Народ велик, семья мала. То, что ничего не значит для одного, значит все для другого».
Разумеется, его слова не относились к самой семье Гюго. На знаменитой карикатуре Гюго как будто составляет список всех главных памятников и учреждений, с которыми он надеется соединиться: Вандомская колонна, театр «Комеди Франсез», собор Парижской Богоматери, Триумфальная арка. Вскоре в список будут добавлены Французская академия, Национальное собрание, а также парижская канализация и статуя Свободы до ее отправки в Америку. Еще один символ ко времени его смерти существовал лишь в проекте, хотя в 1893 году один английский биограф назвал Гюго «Эйфелевой башней литературы»{591}.
Тем не менее предисловия к сборникам «Песни сумерек» (1835) и «Внутренние голоса» (1837), которые жадно читали молодые писатели, видя в них манифесты состояния литературы и общества, намекали на то, что у Гюго закончилось тщеславие: «Это странное сумеречное состояние общества и современной души – туман снаружи, неопределенность внутри». Поэт «должен стоять над схваткой, неколебимый, суровый и благожелательный». Но что потом? Внимательные читатели, наверное, заметили постепенное образование новой религии, которая показывалась, как новая планета, которая поднимается над затянутым облаками христианством в «Лучах и тенях» (1840).
Наверняка кто-то заподозрил и нарушение цельности у самого Гюго. Жюльетта, в силу своего положения, первая заметила смутные признаки перемен. Он флиртовал с ее белошвейкой, перестал обращать внимание на свой внешний вид – несмотря на привычку репетировать речи перед зеркалом{592} – и, что самое подозрительное, подвергал ее долгим периодам «целомудрия». Письмо от Жюльетты, датированное субботним вечером 29 сентября 1838 года, доказывает, однако, что Олимпио еще был способен на подвиги Геракла – особенно на тот, который, по его же признанию, он совершил в первую брачную ночь: «Да, ты, наверное, очень устал, мой любимый. Ты
Важно, что Жюльетта приберегала плебейскую манеру выражаться для его самого заветного желания; как будто она боялась почтенного, старинного учреждения, которое презрительно называла «Какадемией»: «Итак, ты хочешь сесть в старое, грязное креслице, на ручках которого остались сопли всех старых идиотов – твоих предшественников, а на сиденье – их испражнения. Лично я предпочла бы платяной шкаф, куда запирала бы твой разум, потому что мне сдается, что ты лишился его или по меньшей мере потерял в тот день, когда позволил надеть на себя шапочку кандидата, которая тебе совсем не идет»{594}.
Глава 11. «Черные двери открыты в невидимое»{595} (1839–1843)
Тот Виктор Гюго, который заигрывал с «бессмертными» из Французской академии, – он наносил обязательные визиты[28], а Жюльетта ждала его на улице, в экипаже, – расширял поле деятельности.
Каждые три или четыре года он сообщал о своих стремлениях в сборниках стихов, которые он представлял эпизодами в личной драме вселенского значения: «Осенние листья», «Песни сумерек» и «Внутренние голоса». Три сборника – не привычный веер из пестрых открыток. Они составлены так, что предполагают лежащее в их основе движение. Каждое название отсылает к строке в предыдущем сборнике, а в предисловиях содержались обширные и смутные намеки. В «Лучах и листьях» (1840) речь шла о поездке поэта на природу. Он собирает свои мысли, как цветы на поле, и возвращается в город, чтобы разбросать их над прозябающими массами:
Критики обычно отмечали различие между мыслями Гюго и тем, в чем они видели истинный источник его престижа и популярности: техникой, потрясающим разнообразием стихотворных форм, богатым словарем, которого не было со времен Рабле, способностью писать песни, которые сразу становились народными. Что касается философии, он все больше превращался в куклу чревовещателя: для него характерен невнятный христианский идеализм, истоком которого на первый взгляд стали многочисленные клише французской поэзии, а не личные убеждения.
И все же очертить рамки его философии оказывается на удивление трудно. Всех биографов, которые предлагают однозначный, ясный взгляд на личность Гюго того периода, можно упрекнуть в чрезмерной лакировке. Сборник «Лучи и тени» заполнен туманностями и грязевыми вихрями. Прочитав изумительную фантазию Гюго об «индийских колодцах», темницах и прочих извилистых лабиринтах, «мутной массе ступенек и перил», о стенах, по которым капает вода, и руках, которые цепляются, как древесные корни, Жорж Санд испытала своего рода психическое несварение. В его черновиках можно было