отнюдь не совершенный и вообще даже разумным и справедливым государям не следует иметь с отшельниками никакого дела! В «Рассказе о девице по имени Туи Тиеу» автор с большой взволнованностью описывает злоключения Туи Тиеу и ее возлюбленного, поэта Зы Нюан Ти, приводя их в конце концов к счастливому соединению; явно к ним благорасположенный, он показывает красоту и возвышенность их чувства, говорит о Нюан Ти как о талантливом поэте, преуспевшем на столичных экзаменах. Но нравоучение гласит: «Туи Тиеу – падшая женщина, недостойная любви, а Нюан Ти – человек темный и недалекий! И подобных противоречий много. Нравоучения проникнуты духом конфуцианской нетерпимости, который в гораздо меньшей степени присущ самим рассказам.
Невольно приходит мысль, что нравоучения написаны не для того, чтобы окончательно прояснить авторский замысел, а скорее с целью подать его в наиболее выгодном с конфуцианской точки зрения свете. Но для чего? В нравоучении к «Рассказу о прогулке Фам Ты Хы среди Звездных палат» есть весьма многозначительные слова о том, что если сочинение соответствует установлениям и законам (конфуцианским установлениям и законам!), «то, разумеется, никакого не будет вреда переписать его или пересказать другим». Иными словами, книге суждена была долгая жизнь лишь в одном определенном случае, иначе ей грозило забвение. Возможно, тогда «догматические» нравоучения должны были спасти книгу Нгуен Зы? Кто же пытался сделать это? Сам автор? Навряд ли… Он не любил славы и не умел ее добиваться. Может быть, друзья или почитатели его таланта хотели уберечь рассказы от гибели? Или нравоучения вышли из-под кисти твердолобого переписчика? Быть может, новые поиски ответят на эти вопросы…
Когда-то давным-давно Ле Тхань Тонг сказал о писателе: «Бумага – его пашня, кисть – плуг». Нгуен Зы вспахал щедрую пашню и бросил в нее свое доброе семя, плодами которого наслаждаемся и мы, его отдаленные потомки.
1983 г.
Нгуен Туан
Странно устроена память. Стоит мне услыхать знакомые названия – и в памяти тотчас всплывают не улицы с площадями или памятники старины, а знакомые лица и голоса людей, распахнувших передо мною сердца своих городов. Даже в кружках на географической карте – как в модных некогда медальонах – видятся мне портреты далеких друзей…
А когда слышу я о Вьетнаме, с которым связана большая часть прожитых лет, о Ханое, где знаю теперь каждую улицу и закоулок, одним из первых вспоминаю Нгуен Туана – его высокий лысоватый лоб, зачесанные за уши длинные седые волосы, лукавый прищур глаз за стеклами очков и коротко подстриженные «чаплинские». усики, – слышу его глуховатый, неожиданно низкий голос. Необычная внешность его и манеры не раз были причиной курьезных казусов. Так, когда мы с ним, лет пятнадцать назад, прогуливались по Москве, его па Смоленской площади у здания МИДа прохожие приняли за тогдашнего генерального секретаря ООН У Тана. Сбитый над Северным Вьетнамом американский пилот заявил, что Нгуен Туан ужасно напоминает ему одного волглого ученого-физика (правда, какого именно, просвещенный янки так и не вспомнил). А совсем недавно, в последний приезд Нгуен Туана, в Центральном доме литераторов его сочли за тибетского лекаря; и он, всегда склонный к мистификации, совсем было приготовился обсуждать сокровенные тайны восточной медицины…
Так уж вышло, что «Старик» Туан стал одним из самых близких и дорогих моих друзей, несмотря на огромное разделяющее нас расстояние, разные, перефразируя поэта, «языки и нравы» и разницу в возрасте – без малого четверть века. Нгуен Туан родился в 1910 году, как раз в том месяце, когда на моей родине, в Одессе, пустили первый трамвай. Совпадение это сам Туан, будучи в Одессе, счел фатальным и символическим и пожелал проехать в трамвае «круг почета», сокрушаясь, что это не тот же самый вагон, который кропили когда-то святой водой. Мне трудно теперь вспомнить день и год, когда мы с ним подружились: как всегда в таких случаях, кажется, будто знаешь человека давным-давно, всю жизнь. Но навсегда сохранился в памяти январский день последнего моего университетского года, когда я впервые прочел книгу Нгуен Туана «Тоени и отзвуки времени». За окном, разрисованным морозом, кружились и падали снежинки, а я, околдованный магией слова, не видел ни мороза, ни снега, и чудился мне храм на вершине Горы-балдахина, слышались мятежные крики дружков Ли Вана, мерные ритмы старинных стихов и грозная песнь палача.
Наверное, поэтому ощущение некоего волшебства осталось и от самого дня первого моего визита к Туану, когда жаркое солнце игрою прозрачных лучей искажало расстояния и краски, а над тротуарами и мостовыми простирали зеленые свои ладони огромные фикусы; и от неожиданного сходства, лежащего за решетчатыми воротами двора со старыми одесскими двориками, и от звучащих, как в андерсеновской сказке, деревянных ступеней лестницы и тяжелой резной двери с бронзовой ручкой, над которой висели на кольце длинные и узкие листки бумаги с выведенной по верху затейливой вязью: «Кто у меня был?» и торопливо – наискось карандашом – написанным в классической манере двустишием:
А в кабинете хозяина – вещь, ошеломляющая в тропиках, – камин. Топчан из массивных досок черного дерева, какое в Европе, наверно, идет на рояли. На топчане раскладная опорная подушка из раззолоченной кожи, на которые в старину облокачивались мужи во время ученой беседы. Неправдоподобно яркие цветы в обвитой ощерившимися драконами вазе. А на каминной полке багровые огоньки благовонных палочек, курящихся под носом у древней статуи коленопреклоненного тямского пленника[1] с отвисшим брюхом и