Раввин ответил, что роль евреев в Голливуде была темой одной из его лекций. Он продолжил утверждением, что недавний взрыв независимого кино стал гойским наступлением на предполагаемое засилье евреев в Голливуде. Затем изящно перешел к идее, что популярность ремейков имела более глубокие причины, чем дефицит оригинальных идей на «Фабрике грез»; это была замаскированная попытка киноиндустрии вернуть себе звание искусства. Кинематография, когда-то высоколобое ремесло, за которым стоял творческий гойский гений Теннеси Уильямса, Набокова, Дали и Фолкнера, теперь стало раскраской по номерам, попало в зависимость от лукавства воротил, компьютерных гениев, стирающих различие между актером и анимацией, да толпы безработных племянников.
Уинстон с некоторым трудом следил за рассуждениями Спенсера – но не потому, что не понимал художественные отсылки или не мог уяснить связь между еврейством и предметом разговора. Его постигло озарение.
– Эй, ребе, – прервал он речь Спенсера. – Тем временем на ранчо…
– Что?
– Помнишь, я сказал, что ищу понимания?
Спенсер кивнул.
– Теперь я понял, что понимание невозможно искать, оно само тебя находит. Понимаешь?
– С чего вы так решили?
– Ты говорил, и я почему-то вспомнил «Беглого каторжника». Видел? Пол Муди.
– Пол Муни. Нет, не видел.
– Пол Муни где-то на юге, бежит от полиции из-за убийства, которого не совершал. Его ловят, сажают в тюрьму. Бац – и я уже могу представить себя на его месте. Но одна сцена меня особенно зацепила. Поздняя ночь, он с другими белыми парнями возвращается в тюрьму из каменоломни или с хлопковой плантации и видит такой же грузовик черных ниггеров, которые едут собирать хлопок, крошить камни. И Муни на пару секунд встречается глазами с одним зэком, черным, как ночь. Ох, меня аж мороз продрал.
– И все?
– Конечно все. Муни смотрит на ниггера и думает: «Черт, теперь я понимаю, через какое дерьмо вам, черным ублюдкам, приходится проходить. Люди вас обвиняют в том, чего вы не делали. Принуждают собирать хлопок». Но он не плачет. Он не называет никого «братом», не желает ему счастья. Не пытается пожать руку или сказать, что они должны объединиться. Вообще ни слова не говорит. Просто показывает взглядом: «Сочувствую, браток, но у меня свои проблемы». Так и есть. Так бывает в тюрьме или в жизни. Иногда ты ловишь себя на том, что сблизился с кем-то, с кем не должен сближаться, но ты не можешь себе позволить изображать гуманность. Но я понял, что жду, чтобы кто-то посмотрел на меня так или я посмотрел так на кого-то другого. Еще не знаю.
– Разве не так я посмотрел на тебя, когда вошел?
– Нет, ребе, ты посмотрел на меня с жалостью.
– И что в этом плохого? Мне действительно тебя жаль.
– Тебе нужно пожалеть и себя.
– Ты хочешь сказать, что я пустой и поверхностный, как современные фильмы.
– Нет ничего плохого в том, чтобы быть поверхностным, просто нельзя быть таким, когда пытаешься что-то из себя изобразить.
Спенсеру было стыдно, но на плечи ему не давила мучительная тяжесть, которая поставила бы его на колени, чтобы он умолял о прощении или духовном наставлении. Может, религия даст ему знак искреннего раскаяния? И тут его сердце забилось, волосы на руках встали дыбом, колени задрожали.
– Ты чувствуешь? – спросил Спенсер.
– Чувствую что?
– Возбуждение, некое эфирное присутствие в комнате, будто что-то пронеслось мимо.
– Это на тебя пиво так действует, аж лицо перекосило. Сходи, отлей, легче станет.
– Блин, а я-то решил, что Бог решил мне что-то сообщить.
– Бог никогда с тобой не говорил?
– Я не верю в бога.
– Ты ж раввин, как ты можешь не верить в Бога?
– В этом вся прелесть иудаизма. Не нужно верить в Бога как такового, только в то, что ты иудей.
На лице Уинстона играла странная загадочная улыбка. Он положил руку Спенсеру на плечи и отвел его к двери, как добрый вышибала прощается с деревенским выпивохой.
– Ребе, давай начнем на следующей неделе. Я дам тебе испытательный срок в полгода, но обещать ничего не могу.
Он станет монахом, которого ждал Уинстон. И пусть у него дреды, что с того? В его жизни появится человек, к которому он не привязан эмоционально.