маленькие зеленые кофейные чашечки с золотым ободком. Где это все теперь? Где белоснежная скатерть с белыми вышитыми хризантемами? Где обеденный стол, на который ее постилали? Где ковер, на котором стоял стол? Где паркет, на котором лежал ковер? Что стало со сломанными вещами? Погребены? Сожжены? Зиглинда вспоминает кофейные чашечки и место, которое было отведено им в буфете. Она представляет, как тянется, чтобы открыть верхнюю дверцу, и поворачивает с щелчком крошечный ключик. Отполированное вишневое дерево блестит и пахнет воском, изнутри оно чуть темнее, чем снаружи. Кофейные чашечки стоят на отведенной специально для них полке. Все ручки смотрят в одну сторону, все блюдца на месте. Сейчас она снимет их оттуда и расставит на белой дамастовой скатерти, тетя Ханнелора постучит в дверь и вручит маме коробку из кондитерской — белую коробку, перевязанную красной ленточкой, с самым вкусным на свете тортом, вкуснее даже, чем у мамы. Зиглинда должна аккуратно обращаться с чашками: они старинные и очень ценные, таких уже не купишь, они станут ее приданым. Каждую неделю мама пересчитывает их, отмечая в своем гроссбухе. Теперь целыми и невредимыми они остались только там, в этой огромной книге. Только там можно найти паркет, ковер, стол и дамастовую скатерть, записанные маминой рукой.
— Держи. — Эрих протягивает ей открытую банку с концентрированным молоком.
Они пьют по очереди — длинными глотками с наслаждением. Эрих улыбается, глядя на Зиглинду в зеркало, и она чувствует, что любит его, любит этого мальчика, пришедшего из ниоткуда, любит его соломенные волосы, слегка торчащий клык и родинку на виске, похожую на запятую. Они не видят меня, но я тоже здесь — скольжу меж ними, ожидая своей очереди.
Они крепко спят той ночью, и утром, когда Эрих идет за водой, улицы непривычно тихи. Во дворе жилого дома мужчина копает могилу, рядом с ним в тачке — застывшее, посиневшее тело женщины. В воздухе чувствуется аромат сирени, доносятся птичьи голоса. Не слышно ни взрывов, ни выстрелов, ни громыхания танков.
— Все кончено, — говорит женщина в очереди. — Мы капитулировали.
Она слышала новость от соседа, которому сказала сестра, у которой живет квартирант с детекторным приемником. Неужели это правда? Неужели конец? Все задают друг другу этот вопрос: женщины в очередях, спрятанные дочери и мальчики в шлемах, надвинутых на глаза. «Тсс», — говорит человек- тень с разрушенных стен, но кому теперь нужны эти секреты. Из всех окон, за которыми еще теплится жизнь, свисают белые простыни.
Вернувшись в театр, Эрих зовет Зиглинду — никто не отвечает. Когда он уходил, тоже было тихо, но теперь что-то изменилось. Спускаясь по лестнице, он замечает сломанную швабру и распахнутые двери, сквозь которые виднеются золотые сфинксы и белые колонны с нарисованными на них птицами, глазами и шакалами.
— Зиглинда? Зиглинда! — кричит он снова, однако что-то заставляет его понизить голос, и вот он уже не зовет, а будто говорит сам с собой: — Зигги?
Сфинксы смотрят на него, солнце тянет к нему свои нарисованные лучи. Почему открыта дверь? И вдруг он слышит… Слышит стон, будто скулит собака. Он замечает что-то на сцене — и сердце его замирает. А в театре тихо. Он забирается на сцену, за спиной у него распахнутые двери, в ушах — стон. Не надо ночи в тебе таиться…[27]
Он находит ее в складках занавеса, наполовину оборванного, смятого. Он находит ее на красном бархате, истерзанную, в кровавых подтеках. Лица не видно за слипшимися волосами. Ее постель растоптана, ее одежда разорвана и смята. Не надо ночи в тебе таиться… Она держит на коленях черные лаковые туфли — те слишком велики для нее, но, конечно, скоро будут впору. Эрих приподнимает занавес и видит кровь… Кровь у нее на бедрах и на коленях, где лежат туфли. Кровь и стекло. Ее постель растерзана, и между ног у нее торчат осколки бутылки, прямо под туфлями, лежащими на коленях. Кровь и стекло, края бутылки, острые и зазубренные, торчат наружу, как клыки зверя. Не надо ночи в тебе таиться…
Она вздрагивает в ужасе от его прикосновения. Слезы катятся с уголков ее глаз и бегут по вискам, смешиваясь с кровью. Слова ускользают от Эриха, он хочет позвать ее по имени, однако с губ срываются звуки незнакомые или забытые: «Teraz jestes bezpieczna, jestem tutaj» [28]. В непонятных словах звучит успокоение, и она прекращает плакать.
— Зигги, — говорит он. — Это Эрих. Твой Эрих. Я вернулся.
Она отвечает что-то, но он не понимает. Смысл ускользает. Смысл немецких слов ускользает. «Jestem tutaj, jestem tutaj». Он прикладывает ухо к ее разбитым губам.
— Вынь. Вынь… — повторяет она.
Ощеренные клыки стеклянного зверя.
Видел ли я, что произошло с его Зиглиндой — с нашей Зиглиндой? Знаю ли я, кто тут был? Да. Я наблюдал из-за кулис. Вздрагивал вместе с ней, когда они ломились в закрытую дверь. Слышал топот сапог по лестнице. Сколько их было? Десять? Или больше? Слышал их заплетающиеся голоса, видел бутылку, сверкнувшую в сумерках, еще полную, когда они ворвались, и ходившую по кругу. Видел их руки, увешанные часами, ни одни из которых не показывали верного времени. Я чувствовал их удары, когда они брали ее силой. Один за другим. Все по очереди. И тогда я хотел, чтобы Эрих никогда больше сюда не вернулся. Просто уехал бы домой к своей матери и не видел всего этого. Но звук бьющегося стекла вернул меня к реальности. Зиглинда