Наконец ушли все, кроме служанки; она быстро заснула и храпела на приставной кровати. Я зажгла свечу и прочла письмо Джейн: «Она научит тебя жить; она же научит тебя умирать… Научит умирать… Научит умирать…» Я жалела, что не могу прочесть книгу и узнать из нее, как надо умирать, но для меня греческий даже хуже, чем латынь: строчки напоминали мне дохлых пауков. Попыталась вспомнить притчи из Нового Завета, которые я когда-то так хорошо знала, но мне удалось воспроизвести лишь истории о блудном сыне и о двух хлебах и пяти рыбах – в них ничего не говорилось о смерти. Порылась в памяти, вспоминая обрывки проповедей, и в голове у меня возник образ распятия; руки Христа пронзены и кровоточат, тело изранено, глаза исполнены боли и любви.
Наверное, я великая грешница, раз мне пришлось перенести то, что перенесла я, и лишиться всех, кого я когда-либо любила… В самом деле, наверное, я совершила страшные грехи. Я встала на колени, и оказалось, что забыла, как молиться, не знаю, как обратиться к Богу. Но когда я заснула, слушая скрежет веток по стеклу, мне снилась Екатерина Сиенская. Во сне я вернулась в часовню Дарем-Хаус, а Джейн Дормер рассказывала мне о том, как святая Екатерина очистилась от грехов, вкушая только гостию, а с ней – благословение Божие.
Я проснулась от шороха за пологом кровати. Должно быть, служанка одевается. Она заглянула ко мне, но я притворилась спящей. Услышала звон посуды – наверное, снова принесли еду, – и полог снова отдернулся. Я увидела суровое лицо тети Мэри.
– Кэтрин, ты, должно быть, проголодалась, – сказала она, не пожелав мне доброго утра. – Вот! – Она поставила на кровать тарелку; на ней белый хлебец, головка сыра и кусочек мяса. Я почувствовала себя святой, которую искушают в пустыне. Тетка села на край кровати, о чем-то говорила, болтала, чтобы заполнить молчание. Я ее не слушала. – Ешь, дорогая, – велела она.
Я не ответила, но, как ни странно, снова заплакала, хотя мне казалось, что у меня уже не осталось слез. Она протянула платок – маленький, надушенный, которым никак нельзя осушить море слез. Может быть, я наплачу целую комнату и утону. Говорят, тонуть не страшно, но кто знает?
Наконец тетка ушла. Я села у окна и стала смотреть в парк, надеясь хоть одним глазком увидеть своих собак. Вошли две прислужницы; они застелили мою постель и помогли мне одеться. Я подчинялась механически, как кукла. Они старались не смотреть на меня. А я смотрела на блюдо с едой на кровати.
– Теперь в часовню, – сказала одна из прислужниц.
Я послушно пошла за ней. Старалась слушать слово Божие, понять смысл, представить, что Джейн мне все объясняет, но грехи тяжким бременем давили на меня, и мне трудно было думать. Я убрала из-под ног подушечку и встала коленями на твердый каменный пол. Интересно, кто похоронен там, внизу, подо мной? Раскрыла рот, мне дали причастие. Мой рот наполнился слюной. Она на языке, в горле, во мне, наполняла меня Божией благодатью. Я прошу у Него прощения – Он слышит меня, я это знаю, так как чувствую Его присутствие. Он избавляет меня от греха.
После посещения часовни дядя Джон велел мне написать королеве и сам навис надо мной. Две прислужницы стояли у двери и наблюдали. Я окунула перо в чернила; от их уксусного запаха меня замутило. На бумагу упала клякса. Дядя Джон громко цокнул языком, выхватил бумагу, смял в шарик, положил передо мной чистый лист. Пишу под его диктовку:
– Закончить можешь завтра, – сказал дядя Джон и велел одной из прислужниц отвести меня назад, в мои комнаты. Другую он отправил на кухню за едой для меня.
Прислужница принесла поднос, поставила его на стол, откашлялась и сказала:
– Ваш дядюшка обещал принести к вам маленького лорда Томаса, но только если вы что-нибудь съедите. Он не позволит вам видеться с ним, пока вы не начнете кушать.
Я подумала о милом маленьком Томе, о том, как он зажимал мой палец в своем крохотном кулачке, о его длинных, загнутых на краях ресницах на фоне бледного личика, о его яблочных щечках, и сердце у меня сжалось от тоски. Я съела кусочек сыра, за ним еще один и еще, а служанка уговаривала меня, как ребенка:
– Еще три кусочка, и маленький лорд Томас будет с вами.
Но каждая крошка еды – я чувствовала – заполняла меня грехом. К тому времени, как мне принесли ребенка, моя душа снова была черна, и я почти не видела его ручку, его длинные ресницы, его розовые щеки, потому что греховность переполняла меня.
Когда Тома снова забрали у меня и унесли, я сидела и смотрела на тарелку с едой. Остатками сыра, кусками мяса, сала, сладостями. В животе у меня все переворачивалось. И только хлебец – белый, чистый, сухой – казался мне чистым и нетронутым. Я отломила горбушку, завернула в салфетку и спрятала хлебец под подушку.
Вернулась одна из прислужниц с коробкой свечей; она поставила их в канделябры, зажгла и ушла. Свечи шипели и мерцали; от них пахло коровьим жиром – дядя Джон прислал мне сальные свечи, наверное, не хотел напрасно тратить на опозоренную племянницу дорогие восковые. Вонь проникала во все поры моей кожи. Я задула свечи, легла на кровать и стала следить за тем, как сгущается сумрак, слушала, как ветки дерева скребут по стеклу. Грехи, как тяжелый груз, лежали у меня в желудке.