Ночной холод вернул его к жизни. В ветвях дуба-великана шуршал ветер. Кружилась голова, он белый как снег. Ноги подогнулись, он падал, падал, падал…
Хасан бредил, пылал огнем. Воспаленный мозг унес его в далекие годы прошлой жизни.
Сияло Солнце. Воздух прогрелся до невозможности, от прогретой земли приятно пахло полынью и теплом. Они с отцом по степи погоняли повозку, запряженную волами. Усталые, изможденные волы еле тащили повозку. Копыта глухо стучали на задубевшей земле. Хасану нестерпимо хотелось пить. Как о божественной благодати он думал о глотке холодной родниковой воды. Сын несколько раз спрашивал отца, скоро ли доберутся до источника. Отец каждый раз отвечал, что скоро. Но впереди стлалась серая холмистая выжженная солнцем степь. Хасан до боли в глазах всматривался в ту сторону, где небо, охваченное зарей, смыкалось со степью, надеялся увидеть кусты саксаула, метелки камыша или высокую осоку – спутников прудов, крытых колодцев и зеленых оазисов в степи.
Вдруг на вечерних сумерках, которые сливались с серыми барханами в степи, обозначился магический свет, который в себе содержал желтый, зеленый, оранжевый, алый цвета. Он на его глазах приобретал отчетливые черты сгорбленной женщины.
Это была она, его жена Айханум в свои пятьдесят лет. Хасан видел ее глаза: зеленые, потухшие, из которых сочился гной с кровью, глаза молодой старухи, мстительные, сиротские, ждущие, зовущие глаза.
Всматриваясь в эти глаза, Хасан испытал укор совести, но вместе с ним и странную легкость от мысли, что ее рядом нет, и он свободен.
Спиной он ощутил и другое присутствие, которое давало тепло, притягивало его, как магнит, как луч солнца. Это была она, Шах-Зада. И он невольно оглянулся, а она внезапно исчезла за барханом. Только что она была здесь и вдруг исчезла. Шах-Зада, прекраснейшая небожительница, красота, стремящаяся к святости, пери, приговоренная жить вечно с ним, неожиданно исчезла… А Хасан сам боялся признаться, сказать всю правду той, с сиротливым взглядом. Не хватало мужества открыто сказать жене Айханум, какую радость он вкусил от близости с Шах-Задой!
Его ладони взмокли и похолодели. Впервые в жизни у него возникло желание, такое знакомое всем смертным, обмануть и не выдать себя, хоть на время, но позаботиться о своем благе. Он в себе не находил силы, отвагу больной жене говорить правду, этим самым потерять к себе ее уважение. «Я есть порок, душа моя порочна, и дела мои порочны. Ох! Как мне тяжко!» – вздыхал Хасан.
Пусть будет ложь, но спасительная, лишь бы она спасла от смерти Айханум. Надо забыть все заученные слова, дать волю сердцу, говорить свободно, как в младенчестве. Ведь когда он ласкал Шах-Заду, ему не думалось, что он порочен. Мысли пробудившегося от многолетнего сна человека отличны от тех, кто каждый день есть пьет, встает, ложиться спать, мыслить машинально. Он осознал себя, он понял, что вел двойную жизнь. Даже по восточному календарю в нем живет два человека: один светлый, другой серый. Один тянет его ввысь, в небеса, другой – в пучину густого и серого тумана, в пропасть. И вот последствия: теперь его по-настоящему затянуло во всепоглощающее колесо жизни. Есть два пути избавления от всепоглощающих мук – вернуться в прошлое, к жене-калеке, за отпущением грехов; пойти, обнять Шах-Заду, сказать, что он всегда любил и ждал ее. Вот они жернова той, серой, жизни. А вот она, радость, полная жизни, страстей. Только дотянись рукой, и ты в объятиях земного рая. Успокаивая больную жену, он отрекся от желания любить, а все желания заталкивали его в жерло клокочущего вулкана.
«О боже, вразуми… А вдруг Шах-Зада откажется от меня, как в одно время от меня отказалась Мила. Вдруг она оставит меня, как я оставил свою больную жену, и уйдет к другому мужчине, более молодому? О боже, что же тогда со мной будет?» – горько вздыхал Хасан.
Он в ужасе выскочил на веранду, закрыл глаза, набрал полную грудь воздуха. Через дрожащие губы выговорил:
«Я в смятении. Я не могу просить у Всевышнего совета. Я ничего не знал, не понимал. Я сегодня тоже ничего не знаю, не понимаю. А Первозданный молчит…»
Хасан вспомнил темную ночь в лесу, Шах-Заду, угощающую его фундуком. Может, он помирился с Шах-Задой из-за сострадания к ней? Нет, еще раз нет! Необузданная страсть, беспредельное влечение к желанной женщине, похоть, затаившаяся под маской жалости и сострадания, долго усмирявшаяся добродетельностью, привели его в ее объятия. Едва Шах-Зада прикоснулась к нему, в нем проснулся самец, он воткнул в ее грудь свое кровососущее жало.
Его начитанность, умение слушать и понимать женщин, привычка вызывать в себе сострадание таили губительную опасность для мужчины с подобными внешними данными и подобным складом ума. Он не видел, если видел, то бы осознал, что его умение философски рассуждать, убеждать людей, заглядывать в душу изможденных жизненными неурядицами людей, особенно женщин, одиноких, а их большинство, забитых и покинутых, вызывают к нему их влечение, пагубную страсть. Эта страсть по любому поводу могла воспламениться, превращаясь в огонь, переходящий в большой пожар.
Оказывается, в обществе его не только воспринимали как ученого-арабиста, имама мечети, но и как тонкого знатока женской души, искусителя женских сердец. Только он этого не видел, об этом никогда не задумывался. Он не осознавал, что в женском обществе он не представляет опасность только глухим и слепым. Теперь он, усмиренный, вопреки своей воле вырвался из замурованного логова на волю и потянулся ублажать свою плоть.
Милая Шах-Зада! Его руки жадно ласкали ее лицо, губы, пушистые волосы, грудь. И все его существо стремилось к новым ощущениям. Он и не жил до встречи с ней, а всего лишь бессознательно делал то, что он должен был делать. Каждый день ходил в мечеть по одной тропинке, возвращался домой по той же тропинке. Читал вполголоса одни и те же молитвы. Ухаживал за скотиной, больной женой, ей вслух читал одни и те же суры из Корана. Заглядывая в ее запавшие, беспомощные, тусклые глаза, глаза калеки – символ ее больной души, символ его самоотречения, – ей и себе повторял одни и те же