киносценарист и не слишком удачливый прозаик, надписал мне книжку, над которой мы вместе долго бились: «Самому доброму из самых жестких редакторов». Это привет Наталье Кирилловне.
Первая книжка, которую я подписал к печати, была почти готовая книжка басен, сказок и притч молодого талантливого автора (?) Юрия Степанова. Оставалось завершить составительский отбор и утвердить название. С последним и вышла история.
Название «Куриная слепота» мне не нравилось. В сборнике была сказка «Слоненок, которого кто-то выдумал». Я предложил вынести это название в заголовок книги. Вполне простодушно, не подозревая о существовании подводных камней.
Н.К. сопротивлялась. Наконец, спросила: «Вы берете на себя ответственность за это решение?»
Вопрос был неожиданный и совершенно непонятный. Но тревога передается поверх смысла. Я почувствовал ее, однако, по молодости лет ответил утвердительно. Я сказал: «Да».
Книга Юрия Степанова вышла под этим названием.
Смысл тревоги Н.К. стал мне понятен значительно позже. В названии был англоязычный, западноевропейский привкус: «Вверх по лестнице, идущей вниз», «Винни-Пух и все-все-все», «Карлсон, который живет на крыше»… Эти, выхваченные как будто из живой речи названия, не поощрялись. Патриотические чувства требовали заголовков коротких, с локальным смыслом. Как у русских классиков: «Мертвые души», «Преступление и наказание», «Война и мир». Или как у отечественных классиков детской литературы: «Приключения Буратино», «Судьба барабанщика», «Кортик».
Был в названии момент и более опасный. Если искать незапланированные ассоциации (а именно этим цензура и занималась, и само сочетание «незапланированные ассоциации» являлось рабочим термином этого ведомства), то получалось, что в нашем здоровом и прозрачном обществе чего-то из того, что как будто есть, в действительности, нет. Это уже попахивало идеологической провокацией. Тем более что речь шла о книге притч.
Пронесло. Идиотизм в стране зашкаливал. Нюх бдительной системы начинал притупляться. На тонкости не хватало зарплаты и литературного вкуса. Но для меня во всей этой истории был и урок, нет, не урок бдительности, а
Кстати, с названием моей собственной книги проскочить не удалось. Название «Разговор о Блоке» в последний момент было запрещено. Незадолго до этого и тоже в «Детгизе» вышла книга Ефима Эткинда «Разговор о стихах». Автора к тому времени успели выслать за рубеж, а книгу запретить. По причине ограниченной образованности наверху не знали, что существует также «Разговор о Данте» полузапрещенного и, во всяком случае, чуждого нам Осипа Мандельштама, а то скандал был бы еще громче. Моя книга стала называться цитатой из Блока: «Открой мои книги…» После выхода ее в редакцию стали поступать письма: «Мы спрашивали в библиотеках – нет у Крыщука других книг». Но все это пока в будущем. А сейчас…
Наши со Светланой Михайловной кабинеты оказались рядом, и телефон один – параллельный. Опасности, которую таит в себе это приятное соседство, я не сознавал.
Положение вообще, надо сказать, было не столько двусмысленное, сколько неопределенное, какие случаются только во сне или, быть может, в романах Кафки. Я чувствовал себя лазутчиком в неприятельском стане, не имея при этом соответствующей легенды, то есть со своим именем и биографией. Но я был и сам частью этого племени редакторов, обрастал связями, в совершенстве знал язык и обычаи, и все это не по заданию одной из разведок, а просто по положению вещей. Я не должен был таиться, но и в том и в другом стане мне было что утаивать; никому не давал обязательств, но кругом был обязан; интриги, не таясь, плели у меня на глазах, составлялись заговоры, и обе стороны охотно доверяли мне ключи от потайных дверей, открывали коды и планы секретных операций. Автор и редактор в одном лице. Такие дела. (В чем двусмысленность положения читатель догадывается в конце абзаца – и то не уверен)
Перед каждым редакционным совещанием администрация предупреждала о строжайшем соблюдении редакционной тайны и всегда напрасно. В тот же день автор таинственным образом узнавал, кем и что было сказано о его рукописи и каких репрессивных мер ему стоит опасаться. Странно, что подозрение ни разу не пало на меня. Сегодня признаюсь, как на духу: я и, правда, не был повинен ни в одном из этих разглашений. Были вещи и более тонкого, интимного почти свойства, таившие, стало быть, в себе еще большую силу соблазна. В редакции ведь мы общались не только по работе – каждый день были чаепития, устраивались праздничные застолья, отмечались дни рождения. И разговоры, особенно после спиртного, которое обычно разливалось в чашки, становились все более раскованными, с уклоном в гротеск и карикатуру, и в первую очередь, конечно, о любимых авторах. Чем более удачна была шутка или история, тем больше было соблазна ее кому-нибудь пересказать, просто из любви к искусству. Страшно признаться, мы ведь и стихи друг другу писали, персонажами которых тоже становились авторы. Помню, в стихах на день рождения Оли Москалевой были такие строчки:
Что если бы узнал тогда об этих стихах Аскольд Львович Шейкин? Смог бы ему кто-нибудь объяснить, что мы просто дурачились, и нет тут для него ничего обидного, и никак это не повлияет на дальнейшие его отношения с издательством? Всякий человек на свой счет невероятно подозрителен. Страшнее всего, как известно, не то, что сказано в глаза, а то, что за глаза, тем более в ироническом ключе.
Особенность же моей ситуации заключалась в том, что уже вечером этого дня я вполне мог оказаться в писательской компании, где тоже выпивали,