сосен поднялись над зелёными кронами красные многоэтажки. А если идти в противоположную сторону, придёшь к синему штакетнику детского садика, куда, собственно говоря, и водил меня каждое утро отец… Ни детского садика, ни тем более штакетника теперь нет. Все-таки меняемся не только мы, но и те места, что казались нам когда-то незыблемо вечными.
«Санька, на какую букву начинается слово «остановка»? На «О». А почему же на табличке написано «А»? Действительно, почему? Дурак, потому, что «автобус», вот почему! А-а…»
Табличка совсем заржавела, краска мелкими струпьями, кудрявилась кое-где по жестяной плоскости, но при желании все ещё можно было разглядеть неверные очертания большой буквы «А». Прямо от посадочной площадки в лес уходила живописная тропинка, над которой шатром смыкались ветви кленов, тополей и лип. Оттуда пахло сырой травой, мхом, ежами и еще чем-то таинственно неведомым, там сквозь мягкий прибой листвы под ветром свиристели невидимые птицы. И мне всё время хотелось туда, в этот зеленый призрачный сумрак, но отец упрямо вел меня мимо тропинки, мимо окраинных финских домиков, к знакомому синему штакетнику детского сада…
– И вот она, эта женщина, вышла с девочкой из автобуса и пошла не по тротуару, а в лес…
Я сижу в зарослях сирени под ограждением веранды: ребятишки играют на площадке – кто с мячом, кто с куклами, двое мальчишек ссорятся из-за большого зеленого экскаватора, а на меня нашла блажь забиться в укромное местечко и помечтать. К нашей воспитательнице пришла воспитательница из соседней группы, и они, опершись на перила веранды и поглядывая каждая за своими, не замечая меня, азартно шепчутся громким полушепотом.
– А шофёр ещё обратил внимание, чего это она с утра в лес, если и детский садик в другую сторону, и речка в другую, а в лесу ни грибов, ни ягод. Да и девочка маленькая совсем ещё.
– Ну, и?..
– Ну, и решил постоять. Конечно, график, и нагоняй мог получить, но вот, видимо, предчувствие у него какое-то.
– Ну, ну…
– Ну, смотрит, а она, вся не своя, возвращается одна, садится в автобус с вытаращенными глазами и сидит, как мумия.
– А шофёр?
– А шофёр выскочил из кабины да как побежит в лес по тропке-то; смотрит, а там… – мне становится холодно в моей июльской сирени. – А там девочка-то и висит на дереве повешенная!
– Боженьки ж вы мои!
– Но он её успел снять, пока она ещё не до самой смерти задохлась. Лёгонькая, шейку-то ей не до конца затянуло…
– Я бы этой злыдне все зенки повыцарапала – родное дитя повесить! Это что ж за времена настали.
– Нагуляла она девочку-то безмужняя, вот, говорит, люди вокруг, родня попреками и довели. Говорит, и сама отравиться потом хотела. Правда, и таблетки какие-то при ней вроде бы нашли. А девочка в милиции и говорит: мама, мол, веревочку на шейку повязала, играть, говорит, будем, а сама пропала…
– Да-а-а…
Я сидел в кустах под верандой ни жив ни мертв, оглушенный свистящим дуэтом воспитательниц, и постепенно начинал понимать о мире что-то другое, чего не знал до сих пор; что-то большое, грозное и неумолимое. Наверное, я впервые почувствовал, насколько беззащитен и одинок на свете человек, если даже родная мама может…
У стояка, к которому крепилась табличка остановки, прямо через отверстие большого колесного диска, врытого вместо станины, проросла рябина, может быть, поэтому ржавое железо, спрятанное в ее листве, и уцелело от исчезновения в недрах «цветмета». Асфальт тротуаров тут и там пробила всесильная зелень, от поветшавших, но сохранившихся еще финских домиков доносился собачий лай. В плотной стене зелени не было даже намёка на живописную тропинку, уводившую когда-то мое воображение в лесной рай с ежами, папоротниками и неведомыми птицами. А ветер по-прежнему шумит и шумит в плотной листве, как шумел сорок лет назад, и будет шуметь через сорок лет после моей смерти, когда не только о детском садике, об этой пропавшей тропинке, о девочке и ее несчастной матери, но и обо мне самом-то некому будет вспомнить…
Я буду помнить этот финский дом всегда. В этом доме, в светлой с огромным окном «зале», я летал. Ну да, летал. В детстве я умел летать. Я рассказывал об этом взрослым, но они смеялись: это тебе приснилось. Я-то знал, что умение летать или есть или нет. Раз летаешь во сне, значит, можешь летать и наяву. Но взрослым невозможно доказать то, чего они не желают понять.
Летать было хорошо. Разбегаешься босиком по теплому полу тогда ещё большой и просторной комнаты, наклоняешь тело, забегаешь на стену, освещённую солнцем из окна, и, оттолкнувшись, плывешь по воздуху. А на улице лучше летать саженками, как в воде. Главное – почувствовать упругость пространства, поймать момент, когда точно знаешь, что именно сейчас лететь можно. Откуда знаешь? Откуда-то из живота…
Как-то раз взрослые мне сказали: ну полети сейчас, раз умеешь! И как им объяснишь, что летать по заказу, всё равно, что смеяться или плакать по приказу. Оно должно изнутри придти. И взрослые шутили: фантазёр!
И вот я теперь сам довольно пожилой взрослый; как же так получилось, что я вырос и поверил, что человек летать не умеет? То есть просто так, без самолета, дельтаплана или ракеты. Сам по себе. И как только поверил – разучился летать. И это очень, очень жаль! Ведь в детстве я так хорошо умел