рассказала.
– Ну и что? – сухо сказала Коноплева. – Ты меня тут одну хочешь бросить, что ли?
– Конечно, нет! – рассердилась она.
– Ну съезди, съезди, – смилостивилась Коноплева. – Потрахайся. Ты мне тут такая не нужна.
Она обиделась, потом засмеялась, потом позвала Сережу и объявила ему, что ей надо съездить в Москву, на работу, забрать оттуда справку, и она едет с ним в Москву, на один день, без Алены, с которой пока посидит подруга Коноплева.
– Ты понял? – сказала она строго.
Он сидел какой-то обалдевший, потом просиял.
Вечером этого дня, когда они пролежали в постели уже часов шесть и она уже больше не могла, в смысле лежать, да и он уже ничего не мог давно, она встала и пошла на кухню.
На кухне был, конечно, полный бардак, но это ладно, она зажгла свет, посмотрела на часы и вдруг подумала, что через час примерно Коноплева начнет купать детей перед сном.
Это был главный, самый любимый момент дня.
Она вдруг сейчас это поняла – что самый любимый.
Сначала долго грели воду. Пока грели – нагревалась и сама кухня, все-таки без окна воздух тут был сырой, тяжелый. В принципе в доме был душ, но такой старый, такой заржавленный, что купать детей там не рисковали. Мыли в тазу.
Таз ставили на пол.
Потом вливали кипяток, потом смешивали с холодной водой. Мыли волосы, дети терли глаза, орали, не давались, но их все равно мыли, потом вынимали, ставили на табуретку, накрывали большим махровым полотенцем, от них пахло чем-то таким, от чего замирало сердце, потом прижимали к себе и несли в постель. Да, и еще мыли грязные ноги, всегда грязные ноги.
Дети становились розовые, были похожи на ангелов, и она думала, что ради этих минут можно жить дальше.
Это была довольно короткая, но ясная мысль.
А теперь Коноплева моет их одна, по очереди.
Она взяла Сережины сигареты, нервно закурила, задумалась.
Он пришел попить водички.
– Ты чего?
– Пораньше завтра уеду, – мягко сказала она. – Волнуюсь сильно. Прости.
– А говорила, на два дня… – неопределенно сказал он. – А как же работа?
– Да хрен с ней. Не могу без Фирсановки, видишь.
– Чего ты Алену-то не взяла? – вдруг завелся он.
– Да ладно, Сереж… – прижалась она к нему. – Все же хорошо… Как солдат, домой на побывку съездила.
Он помолчал.
– Знаешь… – сказал он вдруг. – Не оформляют меня.
– Что-что? – не поняла она. – Как не оформляют?
Он играл в оркестре и должен был поехать на гастроли. Берлин, Прага, все дела. Летние гастроли. Об этом только и было разговора весь предыдущий год.
– Не оформляют.
– Но почему?
– Откуда я знаю? Потому что еврей. Потому что беспартийный. Потому что неблагонадежный. Потому что старшие товарищи не поручились. Потому что потому.
Она растерялась.
На его горе – а это было горе – она ответить ничем не могла. Поняла, как отдалилась за это время. За эти полгода.
Снова прижалась и снова поцеловала.
– Говнюки…
Он оттаял.
– Да ладно, – с некоторым трудом он улыбнулся. – Хоть бы у вас там все было хорошо.
Это было зимой, перед Новым годом (Новый год встречали весело, знатно встречали, Миша достал курицу и шампанское, дети орали благим матом, когда зажгли елку, скакали вокруг нее как бешеные, снег, луна, даже бенгальские огни на улице, воздух стоял в каком-то мареве, сиянии, даже странно было думать, что такое можно делать и в городе, в квартире – конечно нет).