— Рут, — говорю я, широко улыбаясь. — Вы свободны.
Свобода — хрупкий стебелек, пробившийся из земли после небывало долгой зимы. Это звук твоего голоса, когда никто не затыкает тебе рот. Это благословенная возможность сказать «да» — и, что еще важнее, право сказать «нет». В сердце свободы бьется надежда — пульс возможности.
Я — та же женщина, какой была пять минут назад. Я сижу в том же кресле. Мои ладони лежат все на том же исцарапанном столе. По сторонам от меня по-прежнему стоят мои защитники. Флуоресцентная лампа над головой все так же стрекочет, как сверчок. Ничего не изменилось, и все стало по- другому.
Я будто в тумане выхожу из зала суда, и передо мной расцветает букет микрофонов.
Кеннеди говорит, что, хотя ее подзащитная явно довольна приговором суда, мы воздержимся от заявлений вплоть до завтрашней официальной пресс-конференции.
И что прямо сейчас ее подзащитная должна уехать домой, к сыну.
Остаются несколько отбившихся от стаи одиночек, но вскоре отстают и они. В другом конце зала какому-то профессору предъявляют обвинение в хранении детской порнографии.
Мир меняется, появляется новая жертва, новый обидчик. Чья-то история подходит к концу.
Я отправляю сообщение Эдисону; он перезванивает мне — даже несмотря на то, что для этого ему приходится выйти из класса, — и я слышу в его голосе явное облегчение. Я звоню на работу Адисе, и мне приходится отвести трубку от уха — так громко она визжит от радости. Наш разговор прерывает сообщение от Кристины — целая связка смайликов, затем гамбургер, бокал вина и вопросительный знак. «В другой раз, хорошо?» — пишу я в ответ.
— Рут, — говорит Кеннеди, обнаружив меня стоящей с телефоном в руке и задумчиво уставившейся в пустоту, — все хорошо?
— Не знаю, — совершенно искренне отвечаю я. — Неужели все действительно закончилось?
Говард улыбается:
— Все действительно, истинно, неоспоримо закончилось.
— Спасибо, — говорю я и обнимаю его за плечи. Потом поворачиваюсь к Кеннеди. — А вы… — Я мотаю головой. — Не знаю, что и сказать.
— Подумайте, — смеется Кеннеди, заключая меня в объятия. — Если придумаете, можете высказаться на следующей неделе на ланче.
Я отстраняюсь, ловя ее взгляд.
— Хотелось бы, — говорю я.
В наших отношениях что-то меняется. Власть, соображаю я. Теперь мы с ней полностью на равных.
Внезапно мне приходит в голову, что я, ошарашенная приговором, оставила в зале заседаний мамин счастливый шарф.
— Я кое-что забыла. Встретимся внизу.
Подойдя к двойным дверям, я вижу расположившегося рядом бейлифа.
— Мэм?
— Простите… Тут был шарф… Можно мне…
— Конечно. — Он жестом приглашает меня пройти внутрь.
Я одна в зале заседаний. Я иду по проходу галереи, мимо барьера — туда, где сидела. Мамин шарф, свернувшийся кольцом, лежит под столом. Я поднимаю его и пропускаю через ладонь, будто глажу шрам.
Потом обвожу взглядом пустой зал. Возможно, когда-нибудь Эдисон будет оспаривать здесь какое-нибудь обвинение. Возможно, когда-нибудь он даже займет место судьи.
Я закрываю глаза, стараясь удержать в памяти это мгновение. Я слушаю тишину. Кажется, будто прошли годы с тех пор, как меня, собираясь предъявить обвинение, провели через другой конец зала в комнату — в наручниках и ночной рубашке, без права говорить в свою защиту. Кажется, прошла вечность с тех пор, как мне в последний раз сказали, чего я не имею права делать.
— Да, — тихо говорю я, потому что именно это слово — антоним несвободы. Потому что именно оно разбивает цепи. Потому что я
Я сжимаю кулаки, запрокидываю голову и позволяю этому слову снова и снова вырываться у меня из горла.
Да.
Да.
Стадия третья
Послед