Затягивало, затягивало – затянуло. И навсегда. И это были не худшие, в большинстве своем наиважнейшие люди, как раз собравшиеся отдать последние почести многолетнему их предводителю и иерарху. Именно поэтому следом в стране наступила ужасная неразбериха. Начальство исчезло. Некому стало давать дельные и уместные распоряжения. Каждый поступал на свой страх и риск. Поезда наезжали на поезда, на машины, на автобусы, на промышленные здания, газопроводы и самолеты. Те, в свою очередь, рушились на все нижеперечисленное. Народ погибал в неисчислимом количестве. Спасавшиеся же садились в те же самые поезда и самолеты, тут же увеличивая собой число допрежде погибших и сгинувших. Так длилось, множилось, пока не застыло в самых невероятных, немыслимых переплетениях. Эти неожиданные орудия убийства и самоубийства, застывшие по причине совершеннейшего отсутствия желающих или просто могущих в них поместиться, представляли собой ужасающую картину всеобщей неподвижности. Перекореженные, исковерканные до неузнаваемости, они замерли среди обезлюдевшего пространства некими остатками антропоморфности. Единственными обитателями построенного не для них мира.

Однако до нашего жилого и нежного Беляева, весьма удаленного от места описанных событий, где мы тогда жили с Поповым, пока он не перебрался в заново стремительно отстроенный центр города, оттуда донеслись лишь гулкие раскаты, клубы известковой пыли и мелкие, но опасно ранящие щепки, осколки стекол и кирпича.

А когда Попов съехал, то съехали и Ерофеев, и Аверинцев (но в Австрию уже), и Успенский (но в Италию). И Янкилевский (в Париж), и Гройс (в Кельн), а некие и на тот свет. Шифферс, например. Я один здесь остался. А там, в новом, заново отстроенном городе Москва, живут все новые, беспамятные. Спросишь их, бывало:

– Ты понимаешь, где живешь-то?

– Как где? В центре Москвы, в свою очередь являющуюся центром мирового революционного, рабочего и освободительного движения.

– Это понятно. А ты понимаешь, в каком месте ты живешь?

– В каком-каком? На Патриарших прудах. А ты где живешь?

– В Беляеве.

– А-а-а-а. Понятно. На самой окраине. Тогда мне ясен твой вопрос.

– Да ничего тебе неясно…

Я разочарованно махал рукой и отходил в сторону, одинокий, уже не могущий быть разгаданным этим беспамятным народом. Да и что им можно было рассказать. Расскажешь – ведь не поверят, не запомнят. Лучше уж утаим в самых сокрытых таилищах нашей неуничтожаемой памяти и души.

А в тот-то раз, услышав звуки высокой траурной музыки, мы бросились к открытому в чистый, весенний, будоражащий воздух окну. Мы увидели описанное выше многоголово покачивающееся, темно-серое, странно шелестящее шествие. Вот как раз в этото время и перекипело варево на керосинке. Перелилось шипящее через край. Мы обернулись на это змеиное шипение от магического шелестения траурного шествия и замерли в ужасе между ними. Пламя ярко и страстно охватило матерчатый, трогательный, изящно скроенный, притягательный абажур. Все произошло стремительно. Однако прибежавшие соседи помогли унять начинавшуюся было очередную тотальную московскую катастрофу. Через минуту только душноватый запах промокшей гари и пепла распространился по всей квартире. Да еще слезились глаза, но уже почти радостно, от остатков медленно рассеявшегося дыма. На помощь нам прибежало трое-четверо. А так-то в квартире насчитывалось штук тридцать разнообразнейших обитателей, разбросанных по шести разномерным, разноосвещенным комнатам старой, когда-то, видимо, вполне вальяжной квартиры, рассчитанной под одно какое-нибудь интеллигентное семейство. Сейчас нас жило шесть тоже достаточно интеллигентных семейств. Ну, за интеллигентность трех-четырех могу ручаться. Тем более что в чуланчике за кухней проживала совсем одинокая ласковая старушка-бабушка Ксения, видимо, из бывшей прислуги. Чуланчик был величиной с ее одну кровать и маленький, приставленный к кровати столик, где постоянно горела крохотная вполнакала настольная лампочка, так как никакого выхода на естественный свет в виде окна или какой там прорези в стене у чуланчика даже не предполагалось. Баба Ксения почти не вылезала из своего укрытия, совсем не участвуя в общеквартирной общественной жизни и разборках. Не было у нее и положенного на каждую комнату кухонного стола, что говорило о чрезвычайно низком ее социальном статусе. Однако повинности в виде уборки общей территории и выноса мусора она несла исправно, намного охотнее всех прочих. Даже больше, за мизерную плату она с удовольствием исполняла эту работу за других, более занятых привилегированных жильцов. Единственный из квартиры я посещал ее. Мне нравилось втискиваться в ее мизерное помещение, взбираться на высоченную кровать, уложенную бесчисленным количеством собранных отовсюду матрасов и одеял. На самой высоте, проваливаясь в этой груде мягких постельных наслоений, я почти не видел ничего из-за тусклого света. Я вдыхал затхлый, непроветривающийся, да и не имеющий никакой к тому возможности, воздух. Баба Ксения улыбалась, гладя меня по головке. Потом совала какой-то неопределенный, но положенный по ритуалу леденец. Мы обменивались невнятными словами, дружно кивали головами, молча надолго замирая. Потом я озабоченно говорил:

– Я пошел.

– Ну иди, иди, – легко соглашалась она.

– Я к бабушке пошел.

– Да, да, к бабуле.

– Я еще приду.

Вы читаете Москва
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату