неординарных условиях. Обитатели подводного царства таки дождались возвращения нормального человеческого существования.
И вот мы уже в гораздо позжее время в холодной, прямо ледяной остатней воде для веселия отлавливали тощими цепкими ручонками головастиков, тоже пережитков тех времен. Говорили, что немногие смогли приспособиться к подводному образу жизни, сохранив нормальный антропоморфный вид. Остальные не выдержали длительного сурового давления природной среды, реагируя на эторазнообразными мутациями. Головастики и являлись одной из мутировавших ветвей. Мы брали их в руки, с содроганием смотрели им в глаза, зная, что они наделены немалой магической силой заманивать к себе и обращать в свой образ. Подержав, мы их моментально выбрасывали обратно в воду. Некоторое время стояли, подрагивая от холода и переживаемого сладостного заманивающего ужаса. Потом, не обнаружив каких-либо заметных изменений в своей внешности, с гиканьем летели назад, греться в теплый крематорий.
Вот так вот и складывалась жизнь.
Конечно, самым сложным является не само воспоминание, хотя оно тоже сложновато. Трудно, воспоминая нечто, все время держать в уме то, что вспоминалось в предыдущий раз, дабы одно другому не противоречило. Ну, не то чтобы не противоречило. Скорее – не побивало бы. Не опорочивало бы. Самому-то мне это глубоко безразлично. Но подобное почему-то очень огорчает людей. Порой даже озлобляет до невозможности: «Это же я тебе сам вчера рассказал».
– Ничего ты мне не рассказывал. Оно само со мной приключилось. Иду я вчера по улице, даже жена может подтвердить, идем мы с ней по улице, смотрю, а на пьедестале стоит боковой Гитлер.
– Да никакой не боковой, и не Гитлер. Это же я тебе вчера прямо вот на этом месте рассказывал. Ты еще спешил, я тебя остановил на минутку: «Постой, смешную историю расскажу!» Ты еще ответил: «Смешную так смешную. Только быстро, я спешу!»
– Нет, такого не говорил. И вообще, это не мой лексикон.
– Ах, видишь ли, не его лексикон! А красть и пересказывать чужие истории – значит его лексикон.
– При чем тут лексикон?
– Да ты же сам сказал лексикон.
– Я сказал?
– Да только что сказал.
– Ну и что? Ну сказал: лексикон. Так что же теперь из-за этого веником убиться, что ли?
– О чем ты?
– А ты о чем?
– Ладно, я пошел, – и уходит уж вовсе разозленный и раздосадованный. А ты, только покачивая во след ему головой, озадаченный, идешь в своем направлении.
Нет, все-таки для безопасности надо выстраивать эдакие-такие переходные муфты, темные рукава, прокачивающие каналы, подсасывающие капилляры, шлюзы переливания одного небывшего или как бы бывшего в другое полубывшее или вроде бы случившееся. Трудно. И дело не в том, чтобы правду не оскорбить. Если она правда, так ее и невозможно оскорбить. То есть ее даже определить, выделить трудно, чтобы, скажем, осмысленно и направленно оскорбить. В подобном роде ментальной деятельности, вообще-то, не очень ясно, что назначается быть правдой. Но есть некие варианты. Некие версии правдоподобия. Ну, то есть, как говорится: ты ври, ври, да не завирайся! Куда уж понятнее, казалось бы. Ан нет. В том и положена вся сложность.
Вот можно, например, припомнить, как все детство проболел. Как однажды, после войны дело было, вдруг поднялась дикая-дикая температура, прямо как кошка какая набросилась. Тогда вообще температура почти постоянно бродила по Москве. Временами она перебрасывалась на всю исстрадавшуюся Россию, переходя с тела на тело, соединяя всех в одно большое общее коммунальное. Оттого еще больше разгонялась, разогревалась, в центре собираясь уж вовсе неким подобием плазмы, удерживаемая в этом немыслимом агрегатном состоянии только напряжением, давлением громадной, облегающей ее телесной массы. Оказавшиеся же в центре, сами по себе хоть и объединенные в общее соборное, оставались в то же самое время маленькими, хрупконькими, бренными отдельными тельцами, прямо тут же сгорая, не оставляя даже пепла. Такая высокая температура была. Представляете! Потом она перебрасывалась на следующих ближайших, испепеляя их в одно чистое прозрачное колебание воздуха. Потом на других, потом на четвертых, пятых, десятых, сотых, тысячных, миллионных, многомиллионных. От этого, бывало, происходили непонятные волнения по всей стране в виде восстаний и народных погромов. Они прокатывались вдоль Волги, Оки и Камы, сопровождаемые дикими жестокостями, не объясняемыми даже крайним людским ожесточением, – вешали, отсекали по очереди конечности, с улыбкой на бессмысленных лицах наблюдая за этим. Сдирали живьем кожу, распиливали, поливали кипятком. В общем, всякое веселое такое несообразное непотребство. Так до конца и предела, пока все уж окончательно не раскалялось до неузнаваемости. Когда оставались только некоторые, редкие, подрагивающие и жутко перегретые, как звенящий воздух в центре доменной печи.
В других же, более обыденных случаях температуру тоже нелегко было остановить. То есть даже когда она опускалась до равномощного человеческому организму состояния, до состояния ее некой все же переносимости. Да, не остановить. Или хотя бы для ясности изолировать, потрогать. Бывало, она, скажем, величиной в 41,3 градуса покрывала разом какой-нибудь район. Потом другой. А потом разом весь город. А то сжималась до уровня одного