опустело. Только свирепый ветер с трудом успевал за мечущимся, не находящим себе дальнейшего применения чудищем.
Но надо было идти в школу. Долг превозмогал страх. На слабых, тоненьких, дрожащих ногах я опять спустился вниз по лестнице и приоткрыл подъездную дверь. Вокруг было людно. Бросалось в глаза явное преобладание людей в милицейской форме. У одного из них на поводке рвалась из рук огромная немецкая овчарка, которая, видимо, и напугала меня. Я вышел и продвинулся вдоль стенки в направлении наибольшего сгущения людской толпы. У дальнего края нашего дома, как раз в месте жительства упомянутого Жабы, на грязном снежном покрытии неловко, както буднично лежало, раскинувшись, тело существа в милицейской форме. Под ним, чуть-чуть выявляясь наружу, на снегу бурело небольшое красноватое пятно. Милиционеры суетились вокруг, отгоняя людей, на которых бросалась разгневанная происходящим собака. Я оглядывался по сторонам, пытаясь в глазах окружающих найти объяснение происходящего. Но все выглядели перевозбужденными и отрешенными одновременно. Я побежал в школу.
Мне тогда пришла в голову строка, вернее, две строки, про Милицанера, написанные мной же самим, но гораздо-гораздо позднее происходивших событий:
Но Он государственность есть в чистоте,
Почти что себя этим уничтожающая!
Строку можно произносить нараспев. Даже петь. В подобном гимноподобном распеве как бы все само разъяснялось, умиротворялось, обретало высокий смысл и порядок. Милицанер опять вставал в своем вертикальном образе, окруженный самыми разнообразными сущностями и существами. Скажем, летящим неведомо куда – от Москвы в самые неведомые края – Морячком. Ползущим по поверхности земли, прикрытым редким кустиком или неровно вырытым окопом Солдатом. К нему подскакивал весь красный, дышащий жаром, только что вырвавшийся из-под земли, с горящими глазами Пожарный. Милицанер остужал его и успокаивал. К нему подходила ласковая тихая Мария, заглядывала в глаза и, умиротворенная, уходила. Кто еще? Да, конечно, и обычные граждане. И дети тоже. Я шел в школу и рассуждал сам с собой:
– И вправду, вправду, когда, скажем, придут годины бед и стихии из глубин восстанут, и звери тайный клык достанут, ядовитый причем, – кто же нас защитит?
– Как это кто?
– Ну да, кто? кто защитит нас?! кто защитит нас от напастей и бед?!
– Не знаю.
– Как это не знаешь? Милицанер!
– Неужели?
– А то нет! Только Милицанер. Когда темной ночью посреди мрачной улицы в пустоте и безмолвии, среди шарахающихся от самих себя и беспорядочно перебегающих теней, чуя за спиной чье-то нарастающее дыхание, чьи-то когтистые лапы уже на своей проминающейся шейке, – Господи! – чувствуя тонкое, игривое, как бы подхихикивающее даже, лезвие в поджавшемся до позвоночника животе или задеревеневшем боку своем!
– О чем ты?
– Молчи! Слушай дальше. Чуя лязг клыков чьихто над ухом своим! Хохот, визг, вой, взлязгивание!
Следом поток тепловатой жижи, бульканье и вскидывание…
– Какое вскидывание?
– Молчи, несчастный! Разломы прямо через всю Красную площадь, через равнины среднерусские пробегающие, в Андах гулом отзывающиеся! А?
– Да.
– Вот то-то, – продолжаю я себе самому. – Град камней огненный с университета на Ленинских горах, только что построенного, сыпящихся вниз по Воробьевым склонам! Лава и потоки огненные! Представляешь?
– Представляю! Представляю! Ой, как представляю! Тучи, из волокон тел людских расплетенных сотканные!
– Вот-вот. И вдруг Милицанер стоящий. Ты бросаешься к нему: «Дядя! Милицанер! Защити! Спаси!»
Он глядит на тебя спокойно, с еле заметной, упрятываемой в кончиках рта, прикрываемой завитками русых усов улыбкой, гладит тебя по не затвердевшему еще темечку, прикрытому мягкой льняной растительностью, и говорит:
– Да, все это реально трактуемо как конец света, дитя мое! Терпи, блюдя закон.
– Но, дядя Милицанер, страшно!
– А то нет. Прими его как камень в сердце и терпи.
– Но, дядя Милицанер!
– Терпи, терпи закон. Он над всем царствует победу.
– Да, дядя Милицанер.
– Он царствует победу и над хлябями этими.
– И над потоками камней огненных?
– И над потоками камней огненных.