– Да, Машенька, – отвечала мать и снова обращалась к низкорослой спутнице, идущей обок под раскидистым летним зонтом. – Я и говорю, мой Иван Гаврилович все силы кладет на ниве народного просвещения, а некоторым это только в укор и неодобрение.
– Не знаю, Марфа Измайловна, кого вы имеете в виду. Вы уж как-то это все болезненно воспринимаете, – одышливым голосом возражает ей спутница.
– Нет, нет, я совсем не про вашего Ивана Ильича. Он человек достойный. Я имею в виду этих… – она делает неопределенный, но вполне понимаемый и дешифруемый собеседницей жест рукой.
Дамы останавливаются и долгим молчаливым умиленным взглядом следят исчезающую среди многочисленных стволов гибкую, почти ящеровидную фигурку девушки. Улыбаются. Затем снова возвращаются к своему серьезному нескончаемому разговору.
Вот от сего мирного сельского поселения мы незаслуженно унаследовали нехитрое и обаятельное местное называние – Беляево. До сих пор по весне небольшое пространство под моими окнами стремительно покрывается белым лебяжьим цветом. Я выхожуна балкон – и прямо дыхание перехватывает. Разве что быстрые и почти постыдные слезы на сухие и старческие глаза не наворачиваются. Потом так же стремительно все осыпается. Но яблок нет. Есть отдельные маленькие, выродившиеся, потерявшие всякую память о своем былом ослепительном совершенстве, сморщенные комочки несъедобной субстанции. Даже дети поедают их, морщась и переводя дух. Но поедают – дети все-таки! Существа торопливые и неосмысленные. Так что уже через неделю после появления этих яблочных ублюдков ничего не сыскать. Хотя, конечно, может, они выродились только в нашем неудачном мире. А где-нибудь там, в ином, буквально по соседству, они как раз, напротив, наливаются неземным брызжущим золотым соком.
Как, например, отмененное былое величие нашего бывшего государства – может, оно отменено только в пределах этой мерности и нынешней мерзости. А в других мерностях и пространствах наоборот – параллельно разрастается неимоверным могуществом и ослепительной неотменяемостью. Но, вполне возможно, оно отменено везде и навсегда. Тотально отменено. Только одна тревожащая деталь – в том изначально отмененном, удаленном от нас локусе зарождения его величия, в месте, так сказать, онтологического возникновения и существования, нынче ведь открылась пазуха. Будь она невелика, то так бы и длилась, случайно обнаруживаемая редкими путешественниками, странствующими по географии времени, по его взгорьям, провалам, пещерам, долинам и пустотам. Но она велика. Это уж мы знаем достоверно. Экранирующая ее оболочка весьма непрочна, чтобы выдержать давление нарастающих пластов новой отягощенной темпоральности. Ведь рухнет. Как пить дать рухнет. Провалится и искривит все последующее, а для нас – предыдущее жизненно-историческое пространство. Я не говорю уж о бесчисленных пустотах, впоследствии порожденных по причине опростания главной порождающей пустоты, их породившей. Ну, эти рассосутся как-нибудь сами. А что делать с той, основной, основополагающей?
Сколько же проблем, не разрешаемых нашими нынешними слабонаучными способами. Только разве вот новым, открытым именно Ренатом. Ну и, конечно, молитвами! Да к ним нынче кто приспособлен? Особенно к умным и креативным, преобразующим, вступающим в активное мирозданческое сотворчество. Нет, нынче никто не способен на подобное.
У Ивана Петровича что-то с легкими, хоть не курит и никогда не курил. Все время подкашливает и мокро отхаркивается. Он моего возраста, но выглядит полнейшим разобранным стариком. По отношению ко мне выдерживает эту удобную, внешне даже вроде бы слабоватую позу:
– Ну, как наши молодые дела? Баб треплешь? – и густо закашливается, вцепившись сухой, продавленной до синевы глубинных сухожилий рукой в спинку измазанной околоподъездной скамейки. Рука прямо как у древнего ящера – вцепилась и сама отцепиться не может. Он замечает мой взгляд, судорожным усилием другой руки отнимает ее и прячет за отворот помятого пиджака.
– Совсем плохо? – безразлично интересуюсь я.
– Нормально. Долго не протяну. Ренатку встречаешь? – и опять сотрясается кашлем, забывая о моем присутствии. Я жду, пока его отпустит, пока он покроется прохладной влагой успокоения. – Про меня не спрашивал?
– Так ведь он вас не знает.
– Действительно. А сестры? – издает смешок и снова безумно закашливается, вызывая у меня обильные слезы и першение в горле. Я тоже начинаю задыхаться. Иван Петрович и вовсе принимает ящеровидное обличье. А потом уж и неопределенное и неопределяемое. Я прихожу в себя, покрытый липким холодным потом. – Ну иди, иди. Все нормально, – хрипит он и сам первый направляется к подъезду.
С Машенькой посложнее будет. С тех пор я столько Машенек встречал! Все они тем или иным образом проявляли если не предпочтение, то определенную, легко замечаемую, прочитываемую склонность к воде – либо самозабвенно плавали и плескались, либо прямо-таки невозможно было их вытащить из ванны. А то просто любили пить чистую проточную воду. Часами просиживали над тихим неглубоким потоком, проносящим мимо них завивающиеся кольца и редкие крутящиеся листки местных плакучих деревьев. Иные же, сугубо городские, стояли под душем несколько раз на дню, подняв кверху заостренное личико, маленькими приоткрытыми ртами заглатывая отдельные забегающие со щек на губы тепловатые струи. По бледному лбу и щекам сбегали многочисленные потоки. Обрушивались на длинные прямые льняные волосы, опускавшиеся ниже пояса и касавшиеся белых упругих ягодиц, и по ногам убегали, исчезали в воронке бесшумного водостока. Собственно, в том нет ничего странного или непривычного для любой девушки. Особенно современной, городской. С малолетства приученной культурными родителями к правилам гигиены. Но они, Машеньки, как-то были особенно пристрастны к тому. Я не поминаю про тех, которые и вовсе – порешили с собой при помощи упоминаемой водной стихии. Таких немного. Вполне хватает просто подверженных воде и ее струям.
