и судил старый Багумил, когда стоит собираться в дорогу, чтобы успеть взять себе место получше.
Зимовали все перехожие певцы и сказители под господской крышей. Кто поудачливее – перебирался на двор ко князю, кто попроще – к зажиточному княжескому словнику или манусу на пожизненное услужение. Однако всякий певец знал, что слишком длинна зима для любого господина. Сказания и песни, спетые не раз, приедались, истории, сколько бы в памяти ни хранил сказитель, истощались, а придумывать новые с каждым днем становилось все труднее. Да и запасы к весне скудели на дворах. К тому времени, как высохнет весенняя распутица, кормили пса тумаками, соловья баснями о лете. Полуголодные, устремлялись по просохшим дорогам певцы в большие города, чтобы хоть чем поживиться на ярмарках и весенних празднествах в честь пробуждения Землицы.
Умнее был Багумил. Из дому господина, пригревшего певцов на зиму, выбирался он, едва чуть просядет снег, но задолго до того, как вовсе все растает, превратившись в непролазную грязь. По оттепели, под синим звенящим небом, шлось хорошо, только переменяй подмокшую обувку. Но тут уж у Багумила было все заготовлено и припасено. Шубники себе и Дорофейке выпросил он на хозяйском дворе хорошие, крепко поношенные, да не выношенные. То ли за песни, то ли за то, что уходят рано, не дожидаясь, пока начнут гнать, – отдали, да еще и припасов с собою собрали. Пса не хотели пускать, только привязался к мальчонке, словно пришитый. Хотел господин словник его себе оставить, потому как пес породистый, красивый, да только как посмотрел, как улыбается, гладя пса, Дорофейка, так и решил: с певцами пришел из Гати гончак, с певцами уйдет.
Вот и пошли Багумил с Дорофейкой и его приживалом вдоль по пробуждающейся Бяле. А река точила снизу ледяной свой гроб. У кромки берега уже стояла вода, да только толста оказалась зимняя шкура.
В Бялое сразу они не пошли, развели огонек невдалеке от городских задворок, у реки. Дорофейка сидел тихонько, вперив в синюю небесную кромку над лесом незрячие свои голубые глаза, словно щенок, тянул носом воздух, стараясь понять, чем нынче станет Багумил их кормить. А вот пес его не сдерживал своих собачьих порывов – так и лез в котелок, так и толкал носом суму с припасами.
Старик колдовал над крошечным огоньком, с трудом обживавшимся на старом прошлогоднем костровище, что оттаяло на высоком берегу. Поглядывал в сторону речных городских ворот. Отовсюду тянуло банным духом, паром, вениками. Горожане мылись и стирались перед праздником пробуждения Земли, и Багумил ждал. Ждал не напрасно. Скоро из ворот показались бабы с корзинами, полными стираного белья, побрели к проруби, перекрикиваясь, перебраниваясь, поддевая друг друга.
Багумил толкнул Дорофейку локтем, и тот, по старой их договоренности, принялся слушать, о чем болтают бабы на реке, и передавать Багумилу. Слух у мальчонки был на диво, и вскоре Багумил уж знал, что невесело стало в Бялом с новым князем. В тереме мрак, и в городе не до смеха.
Призадумался Багумил. Видно, стоит развернуть оглобли да прочь катить, пока не покинула ложе Бяла и ее сестры, Черна и Руда. Может, в Бялое ехать, а может, в Черну податься…
Не успел придумать он, как быть. На проруби поднялся вой, заголосили бабы, побросав корзинки, кинулись прочь. И Багумил припустил бы за ними, обо всем забыв, да только окаянный пес Дорофейкин, дурень, наоборот, рванул к реке, уселся у проруби и, задрав кверху широкую морду, завыл тоскливо и протяжно.
– Веди, дяденька, веди, – прошептал, едва не плача, Дорофейка.
Когда Багумил, уступив его слезам, подвел мальчонку к проруби, уж вернулись бабы с парой крепких мужиков. Только и успел увидеть он, что подо льдом что-то темное есть, да в проруби виднеется белое, круглое, словно кожаный бурдюк от вина, надутый воздухом.
Их оттеснили, едва не прибив пса. Поволокли находку на лед.
Багумил охнул, потянул Дорофейку прочь.
«Ох ты ж, батюшки, – слышалось у них за спиной. – Верно, с осени утоп».
«Да куды с осени? С лета. Вона как раздуло, и волосьев уж не разобрать, светлый аль чернявый».
«А тебе-то что до волосьев? Не замуж за него идти. Схоронить его надо да Землицына упокоения просить».
«Сейчас, схоронили. Ко князю надо посылать. Вон на утопленнике одежда какая дорогая, серебряной ниткой шитая».
«Так это медведь! Землица, заступи, оборони. Это ж медведь дальнегатчинский».
«Ну-тка, пока за князем никто не побег, поглядай-ка, нет ли при нем чего ценного. Мертвецу ни к чему, о нем Землица позаботится, а нам всяко благодарность от утопленника, что мы его похороним».
Бабы едва не подрались, мужики обшаривали мертвеца, а старый певец с мальчиком были уж за ближними деревьями, присели, переводя дух.
«Дальнегатчинец, – повторил про себя Багумил. – Верно, по одежке судя, из ближних княжьих магов, если не из княжичей. Не до песен будет в Гати. Да и в Бялом едва ли накормят. Такие-то вести накрепко охоту отбивают сказки слушать».
– Куда мы теперь, дяденька? – не сводя незрячих глаз с небосвода, спросил мальчик.
– В Черну, Дорофеюшка. А ну… брось… брось, говорю!
Старик замахнулся на пса, который сунулся к мальчику, держа что-то мокрое в пасти. Но гончак не так был прост. Зарычал, вывернулся и уронил на колени Дорофейке белый комок ткани. Мальчик потрогал его осторожно своими чуткими пальцами, расправил, погладил.
– А ну брось. Не хватало с мертвеца что-то взять. Примета дурная. – Багумил хотел было стукнуть мальчишку по рукам, но тот, каким-то невероятным