— А все ж таки понимай, ребята: вот такая тишина и такая пустота — это может быть очень, очень серьезно.
Топлеву:
— Ищи, Женя, пехоту, нащупывай всеми гонцами. Найдешь — пусть командир полка меня ищет. Это уж… слишком такое… Из бригады — узнавай, узнавай обстановку. А я выберу НП — свяжусь с тобой.
И прыгнул в передние сани.
В отсутствие комбата старшим офицером шестой батареи был командир 1-го взвода старший лейтенант Кандалинцев. А по годам он был и старше всех бригадных командиров взводов: под 40 лет. И росту изрядного, хотя без статной выправки, плечи не вразверт, голова прежде времени седая, и распорядительность разумная — его и другие комвзвода «батей» называли.
А Олег Гусев, хотя и вырос среди уличных городских сорванцов, — от Кандалинцева еще много жизненного добирал, чего б ниоткуда не узнать.
Еще раньше, чем поставили все четыре пушки в боевое положение, Кандалинцев распорядился выставить на 50 метров вперед малым веером охранение. А замолкли оттянутые от огневых трактора — разрешил расчетам чередоваться у орудий. Гусеву же показал на каменный сарайчик, близко позади:
— Пойдем пока, костям на покой.
Чуть сдвинув батарею, можно было поставить ее и ближе к удобным домам, но отсюда стрелять будет лучше.
Да сменные в расчетах туда и побежали спать. Гусев тоже в два дома заходил и покрутил приемники, надеясь, что попадется на своем питании, заговорит, — нет, молчали глухо. Приемники в домах — это была заграничная новость, к которой привыкали боязно: по всему Советскому Союзу они на всю войну отобраны, не сдашь — в тюрьму. А тут вот…
Очень уж хотелось Олегу узнать что-нибудь о нашем прорыве, какие б еще подробности. А батарейные рации ловили только одну нашу станцию на длинных — и никакой сводки о прорыве не было.
Кандалинцева призвали в 41-м из запаса, два года он тяжко провоевал на Ленинградском фронте, а после ранения прислали сюда, в бригаду, уже скоро тоже два года.
Когда можно хоть чуть отдохнуть — Кандалинцев никогда такого не пропускал.
Пошли в сарайчик, легли рядом на сено.
А тишина-а-а.
— А может, немцы в обмороке, Павел Петрович? Отрезаны, отброшены, к Кёнигсбергу жмутся? Может быть, вот так и война кончится?
Хотя Олег от войны совсем не устал, еще можно и можно. Отличиться.
— О-ох, — протянул Кандалинцев.
И лежал молча. Но еще не заснул же?
Молодым мечтается:
— Вот, говорят, после войны у нас всё к лучшему переменится. Свободная жизнь будет! Заживём! И говорят, колхозы распустят?
Ему-то самому — что колхозы, но такими надеждами полна была вся воюющая армия. Отчего бы правда не пожить хорошо, привольно?
А Кандалинцев-то все это знал-перезнал, он все партийные чистки на том прошел. И — несупротивным, усталым голосом: — Нет, Олег, ничего у нас не переменится. Смотри бы хуже не стало. Колхозов? — никогда не отменят, они очень государству полезны. Не теряй время, поспим сколько.
Да, война — повседневное тяжкое бремя со вспышками тех дней, когда и голову легко сложить или кровью изойти неподобранному. Однако и на ней не бывает такого угнетенного сердца, как тихому интеллигенту работать в разоряемой деревне девятьсот тридцатого — тридцать первого года. Когда бушует вокруг злобно рассчитанная чума, видишь глаза гибнущих, слышишь бабий вой и детский плач — а сам как будто от этой чумы остережен, но и помочь никому не смеешь.
Так досталось Павлу Петровичу сразу после института, молоденькому агроному, принявшему овощную селекционную станцию в Воронежской области. Берег ростки оранжерейной рассады, когда рядом ростки человеческие и двух лет, и трех месяцев отправляли в лютый мороз санями — в дальний путь, умирать. Видишься и сам себе душителем. И втайне знаешь, ни с кем не делясь, как крестьяне против колхоза сами портят свой инвентарь. А то лучшие посевные семена перемалывают в муку на едево. А скот режут — так и не скрывают, и не остановить. Потом активисты сгребают последнее зерно из закромов, собирают «красный обоз», тянут в город: «деревня везет свои излишки», а там, в городе, впереди обоза пойдет духовой оркестр.
От тех месяцев-лет стал Павел Петрович все окружающее воспринимать как-то не вполноту, недостоверно, будто омертвели кончики всех нервов, будто попригасли и зрение его, и смех, и обоняние, и осязание — и уже навсегда, без возврата. Так и жил. В постоянном пригнете, что райком разгневается за что — и погонят со службы неблагонадежного беспартийца. (Хорошо, если не арестуют.) И гневались не раз, и теми же омертвелыми пальцами подал заявление в партию, и с теми же омертвелыми ушами сиживал на партийных собраниях. Да какая безалаберность не перелопачивала людям мозги и душу? — от одной отмены недели, понедельник-среда-пятница-воскресенье, навсегда, чтоб и счету такого не было, «непрерывка»-пятидневка, все