окно. Та, вторая, Манефа все еще стояла под окном и с ужасом смотрела на нее. И никого кругом не было. И свадебный стол исчез. Стоял другой стол, а на нем – коричневый гроб. В гробу кто-то лежал со скрещенными на груди руками. Лицо мертвеца закрывала белая, как снег, наволочка. Тихо потрескивали свечи. На улице толпился народ. Та, другая, Манефа исчезла. Пахло воском и ельником. Она подошла к покойнику и осторожно приподняла наволочку. Это был Мустафа. Губы его крепко сжаты, левый глаз залеплен запекшейся кровью, правый же, открытый, блестел, как стекло. Она долго и удивленно глядела на мертвеца, потом так же осторожно опустила наволочку и только теперь заметила какую-то надпись, вышитую крестиками на наволочке. И надпись эта показалась ей будто бы очень знакомой. Она наклонилась и прочла: «Прошу всмерти моей никаво нивинить…»
И, вскрикнув, она бросилась вон из дома и долго бежала лугом, покрытым ромашками и колокольцами. А возле старого кладбища упала, почувствовала жгучую боль в ноге. Ах да! это она косой порезала ногу. И как много крови, и как больно! Она сорвала с головы платок и протянула его кому-то, наклонившемуся над нею.
– На, перевяжи… Я не могу на кровь смотреть.
Но кто же это перевязывает ей ногу?.. Господи, да ведь это Денис! И как он мрачен! Уж не узнал ли он про косарь-то? Она бросилась к нему на грудь и навзрыд заплакала. И они уже очутились не на лугу, а на Песчаной горке, там, где всегда встречались.
– Денисушка… милый… я сама не знаю, как это получилось… Брось меня, накажи меня…
Но Денис молчит и все больше и больше хмурится. И вдруг она замечает, что из кустов выходит Алим с косарем в руках. Он бросается на нее и замахивается косарем.
– Не надо! – кричит Денис. – Она беременна…
Алим отбрасывает косарь и хватает Дениса за горло. И вместе они падают на траву и начинают бороться. Она подползает к косарю, крепко зажимает его в руке и снова ударяет по голубой феске…
.
Манефа открыла глаза и провела исхудавшей рукой по лицу. Была ночь. И все так же шумели тополя под окном. В соседней палате кто-то тихонько похрапывал.
– О-о-о… Боже… – прошептала Манефа запекшимися сухими губами. – Сил моих больше нет.
И почувствовала, как по щеке поползла горячая, как огонь, слеза…
XXI
Гришу Банного долго и строго допрашивал следователь Макаров. Гриша показал все так, как было, утаив, однако, свой последний разговор с Алимом, и, поборов робость, высказал даже свое предположение о причине самоубийства Ахтырова.
– Колхозные неурядицы-с…
Собственно, мысль эта была не его, а самого следователя. Гриша же ее только уловил из разговора следователя с Шестопаловым на одном из допросов. В самом деле, все выглядело страшно просто: развалив колхоз, человек сам признался в своей антисоветской деятельности, человеку грозил арест, а за арестом – неминуемый расстрел. И человек испугался наказания. И хотя в посмертной записке Алима прямых указаний на этот счет не было, все же она могла свидетельствовать только об этом, а ни о чем другом.
Таково было заключение следователя Макарова, которому было поручено это новое дело, таково было мнение и его начальника – Шестопалова. И эту их мысль в один день разнес Гриша Банный по Отважному и по Татарской слободе.
Покончив с делом Алима Ахтырова, занявшим в силу своей ясности всего два дня, следователь вернулся к делу Мустафы. Но так как никаких новых данных у него не было, то он опять попал в круг все одних и тех же неразрешимых вопросов и, допрашивая то Гришу Банного, то деда Северьяна, чувствовал, что он так же далек от разрешения тайны, как и шесть лет тому назад. Оставались еще слабые надежды на показания Манефы, которую он не имел права допрашивать в больнице. И он стал дожидаться ее выздоровления.
XXII
На средней Волге, на второй день праздника Петра и Павла, в селах и деревнях «гуляют» вдовы. Так было заведено исстари, и кое-где, даже не в очень глухих местах, сохранился этот обычай и в наши дни.
В Отважном в этот год вдовы «гуляли» в доме Марьи Красильниковой. С утра они распевали хором пьяненькими заливистыми голосами, с необыкновенной легкостью переходя от печальных, полных безысходной тоски песен к веселым и разухабистым, часто и не совсем приличным песням. И в этот «день вдов», к вечеру, вышла из больницы Манефа Ахтырова.
Пароход в Отважное уже ушел. Манефа переехала на пароме на другой берег Волги и пошла в село пешком, держа в руках маленький узелок с бельем. Она шла и думала только о том, на что решилась накануне.
Когда она пришла в Отважное, стало уже совсем темно. Скрипели в траве кузнечики и сонно ворочались на березах грачи.
В домике деда Северьяна горел свет. Манефа взошла на крыльцо и толкнула дверь в сени…
Дед Северьян сидел на маленькой скамеечке посреди тесной кухни и при свете керосиновой лампы подтачивал крючки на шашковом перемете. Он исподлобья, просто и без удивления, взглянул на гостью, поправил пробку на лесе и негромко предложил: