оказывается слишком даже для его эгоистичного непробиваемого характера, который ломается, крошится осколками, и все, чего ему хочется прямо сейчас, это убедиться в безопасности младшего и побыстрее заснуть. Желательно рядом.
— Я в норме, — зачем-то еще раз повторяет Чихо, крепче сжимая колени на минхековых бедрах, словно это поможет себя убедить.
— Вижу, — на выдохе отзывается Ли и тихо заканчивает: — Сейчас ты примешь душ и ляжешь спать. Я не пущу тебя к Чонгуку, Чимин останется с мелким и разбудит тебя, если что-то случится. Хотя я сомневаюсь, что он вообще за это время проснется. А пока: душ и сон, все ясно?
— Угу, — невнятно бурчит Чихо, пряча нос в складках теплой рубашки где-то у ключиц Минхека, и отпускает его от себя обратно по делам.
Чихо не то чтобы не знает, что должен делать — знает вообще-то, и очень даже хорошо. Но знать и делать — не одно и то же. Ему снова хочется признаться. Вслух и абсолютно во всем. Даже в том, в чем он и вправду не виноват. Вот только тонкая вязь имени Чонгука жжется где-то на сердце с утроенной силой, четко позволяя ему насладиться осознанием собственного самообмана: его вины здесь девяносто девять целых девять десятых. Он сам загнал их в эту яму, зарывая с каждым разом пониже дна, просто с колоссальным упорством отказываясь признавать, что ему нужна была помощь. А она на самом деле нужна. Теперь уже да. С тем количеством множившихся темных пятен от крови на бинтах и напугано-потерянными, пустыми глазами Чонгука напротив — нужна. И Чихо бы наконец-то начать это понимать и делать, делать с этим хоть что-нибудь, но вся проблема в том, что он понимает и все-все знает. Но не делает.
Очередной замкнутый круг.
И самое страшное далеко не то происходящее с ним, а то, что это «происходящее» делает с Чонгуком. С ребенком по сути. Который разбивается едва ли не окончательно и, кажется, начинает вздрагивать всякий раз, стоит Чихо появиться рядом с ним в ванной, на кухне, в комнате, где угодно. Все это лежит даже на Чимине, на чью жизнь он тоже накладывает отпечаток сквозь призму их с Чонгуком дружбы. И Чихо знает, что не имеет права отказывать ему в присутствии или чем бы то ни было другом, и остается только смириться с тем, что Чимин всегда будет смотреть на него почти неприязненно, паршивенько так. Будто ему Чихо жаль. Он сам виноват. И это не меняется даже тогда, когда на следующий день У приходит в бордель, чтобы выкупить Чонгука, оставшегося с врачом, и предлагает тоже самое ему самому. Чимин ненавидит его все равно, только просит заботиться о младшем как следует и исчезает, скрываясь за дверьми своего дома.
Чихо его выбор принимает. Ему даже начинает казаться, что все еще может наладиться. Но следующий же вечер переворачивает, перекручивает реальность сверху донизу и отказывается возвращать все это пепелище на свои места. Потому что, может быть, все еще и могло бы когда-нибудь наладиться — вот только Чонгук решает за них совсем по-другому.
***
Врач звонит Минхеку в самый разгар рабочего дня и просит приехать, потому что оставлять травмированного ребенка одного он не может, а срочный вызов не позволяет остаться. Минхек его понимает. Точно так же как и начинает понимать Чихо, который до скованных льдом конечностей боится даже просто от брата отвернуться. Чонгук — прозрачный, тихий и совершенно опустошенный. Он сидит неподвижно, забравшись в большое кресло с ногами, и безотрывно смотрит в одну точку, отслеживая мерно опадающие в дозаторе капельницы прозрачные капельки. Минхек не знает, успокаивает это его, или же он вообще не видит перед собой ничего, кроме серых расплывчатых руин своей жизни, но воздух вокруг него кажется совсем тяжелым, треснувшим на каждом миллиметре, и дышать рядом с ним становится почти невозможно. Но Ли не отходит и не отворачивается, он аккуратно сдвигает стойку с раствором чуть в сторону и присаживается перед Чонгуком на корточки, мягко укладывая свои ладони поверх перетянутых бинтом запястий. Чонгук моментально моргает, вздрагивает всем телом и вцепляется глазами в Минхека. Младший смотрит на него пугающе пронзительно и глубоко, задавая свои вопросы просто так — без слов, потому что говорить вслух ему по-прежнему оказывается слишком трудно, потому что за своим голосом он не чувствует абсолютно ничего: ни боли, ни страха, никаких ощущений — только пустоту снаружи помноженную на еще большую пустоту внутри.
Минхек хотел бы ему даже солгать, но он никогда не умел этого делать, а потому приходится сказать Чонгуку правду.
— Похороны прошли. Пару дней назад. Чимин приходил за тебя.
— Спасибо, — через пару минут хрипло шепчет Чонгук, прикрывает глаза и вскакивает с места, скидывая с себя чужие руки.
Он не чувствует боли, когда дергает иглу со сгиба локтя — только зияющий где-то в центре него самого черный расширяющийся вакуум, засасывающий его внутрь с удвоенной силой. Минхек не успевает его остановить, но, поднявшись на ноги, все-таки хватает за плечи и встряхивает, крепко удерживая перед собой.
— Чонгук, успокойся. Пожалуйста. Никто не виноват, — пытаясь звучать как можно мягче и убедительнее, произносит Минхек. Он понимает чонгуково отчаянье, злится на себя за такую паршивую честность, когда не выходит соврать или промолчать, чтобы сделать легче, и совсем не хочет на Чонгука давить. — Пойми, Чихо сделал это ради тебя.
— Нет, — холодно отзывается Чонгук и мотает головой непонятно в какую сторону, поджимая губы в изломанную подрагивающую линию. Минхек даже отступает на шаг назад, неспособный скрыть свое смятение, и сцепляет пальцы еще крепче, когда младший впервые после того дня в больнице снова начинает говорить. — Он делает это ради себя, потому что чувствует себя виноватым. Он всего лишь хочет искупить свою вину, хочет, чтобы я его простил, а я его ненавижу, — Чонгук жмурится до белых пятен перед глазами и повторяет задушено: — Ненавижу, ненавижу.
— Но это не значит, что ты его не простил, — тихо перебивает его Минхек. — И что он хотя бы когда-нибудь теперь простит себя.