– О! – галантно взвыл разжалованный цербер, Цербер Разжалобленный. Он падает перед ней на колени, потом на спину, он весь извивается и перебирает конечностями, он фыркает униженно, он просит ее простить великодушно тупоголового мутанта, если бы он только знал о ее любви, о любви вообще, если бы он хоть что-нибудь мог об этом вспомнить… И разумеется, он тоже признается ей в любви, а она прыгает от радости – сначала вокруг него, а потом на него – и они вместе качаются в пыли и грязи, визжа и рыча от восторга и предвкушения чего-то еще…

И над равниной поплыл запах их совместного счастья, запах цветущих вишневых садов и дубовых почек, его почуяли даже надменные молчаливые птицы, они даже синхронно вздохнули перед тем, как заложить новый плавный вираж, вздохнули грустно, ибо знали кое-что о целебном немилосердном времени, его свойствах и…

– Но ведь все кончилось хорошо, – не то спрашивает, не то констатирует Даша, – они жили долго и счастливо, любили друг друга и умерли в один день. Так?

– Науратли, – отвечает ей Гера, не меняя позы, – если ты не знаешь, понятия «долго» и «счастливо» одно другое взаимоисключают.

– Только не в сказках, – она открыла глаза.

– Но это еще не конец… – ты говоришь ей. – Слушай дальше. Разумеется, они любили друг друга, разумеется, они не уставали открывать для себя все радости совместного бытия, и, конечно же, они занимались любовью где ни попадя и себя не помня, проникая во все нюансы эротических наслаждений, знаешь, они даже очень долго не пресыщались этим делом, но…

– Что? – спрашивает Даша и медленно тянется за сигаретами.

– Они не попытались проникнуть в суть межвидовых половых противоречий.

– Ну-ка, ну-ка, – из-за окна потянуло воем, и ты думаешь, не волчьим ли.

– А противоречия, – продолжает Гера, – о которых речь, прежде всего параметрического порядка (Даша думает: «Все люди такие разные. Поэтому нет в мире порядка»). – Эя ведь была небольшой гибкой зверушкой, а Цербер – здоровенным стигийским мутантом. Он, конечно, был нежным и внимательным любовником, но временами входил в раж.

Она ведь понимает, о чем он? Она шепчет, что да, понимает.

– И в такие моменты его нечеловечески огромный дрын натурально доставал до ее сердечка. Эе эти прикосновения даже нравились, она как будто умирала всякий раз, кончая, но от частых генитально-моторных контактов в один прекрасный момент ее сердце стало стучать в обратную сторону.

А вот этого она не понимает? В самом деле? Это значит всего лишь, что по артериям ее потекла кровь венозная, а по венам – к сердцу – артериальная, которая уносила из тела и мозга кислород. Это значит, Эина, а не Цербера память стала стремительно молодеть.

Поначалу никто ничего не заметил, кроме птиц, но они молчали, как всегда.

А Эя в своем бедном сердечке пережила в обратном порядке всю свою короткую жизнь – все запахи, и метаморфозы, и терзания, и надежды, – и вот она опять в зверином загривке, в украденном сне… И только здесь она на миг замерла… вскрикнула… Ее сердце не смогло вынести утраты того, чем была вся ее жизнь – любви… Оно оглушительно бухнуло в последний раз… и остановилось. Эя прошептала Имя Бога Бурой Равнины, громко и внятно, после чего уснула навеки. Но, наверное, именно потому, что она ничего в своей жизни не знала, кроме зверя и своей любви к нему, она умерла счастливой.

Ее последний вздох лег в ладони молодого ветра, а под ноги ошарашенного, ничего не понимающего Цербера скатились две ее последние слезы, которые, коснувшись земли, превратились в два огромных, красивейших агата.

Представляет ли она, что творилось в душе зверя, в один момент и без всякой видимой причины лишившегося с таким трудом добытой любви, что выжигает мозг, и такого короткого счастья? Что с ним, ничего, кроме них и умершей на его руках возлюбленной, не помнящего ни о себе, ни обо всем этом гребаном мире, происходило, в состоянии ли кто-нибудь представить? В общем, все правильно: в душе у зверя стало еще темней.

Бесконечных сорок четыре дня метался Цербер по равнине, воя от тоски, возможно, сам того не зная, он искал сородичей, или льва, или волчицу, может, он искал грифона или медведицу, а может, разноцветного единорога, вполне вероятно, искал он кого-то другого – чтобы молить, простить или убить, – но он не нашел никого: все живое на равнине попряталось, все, кроме надменных птиц и ветра, ибо ветру неведом страх, он единственный мог бы выслушать зверя, но молиться ветру не пришло в несчастную голову Цербера. А когда не осталось у него ни слез, ни сил, ни надежды, – на сорок пятый день (это была середина недели, и тучи вместо снега сыпали на землю пепел), Цербер похоронил Эю на вершине холма, ее сердце, печень, икры, и все остальное содержимое внутри полостей ее кожи, из самой же кожи, выдубленной его слезами, он сделал мешочек, куда положил два агата, а молодой ветер аккуратно опустил туда последний вдох Вишневой Горностайки.

И поплыл над равниной запах, тяжелый и смрадный. Его сорок пятый запах. Запах Цербера Познавшего И Потерявшего Любовь. Запах лютой звериной ненависти.

Молодой ветер отвалил, взволнованно спотыкаясь о камни (он решил стать старше, повзрослеть наконец), камни вжали свои мшистые головы в пепельные плечи равнины, даже птицы взмыли выше, к самым-самым свинцово-лиловым тучам, – все, кроме одной. Она заложила новый плавный вираж и коснулась земли. В ее темных, разных глазах во второй раз отразился курган и в первый – два очень похожих зверя, в которых было понемногу от пса, медведя и кота.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату