исторических процессов кто-то использовал данные художественные тексты, как аргументы против имперской идеи или коммунистической идеи, то я с этим ничего не могу поделать.
Стихи живут очень долго, если это неплохие стихи, то дольше самого поэта. Интерпретации меняются. Люди снова возвращаются к ним и находят в них иные смыслы. Если это так было воспринято, то я считаю, что это было преднамеренно организовано определенными кругами журналистского сообщества — именно такое восприятие русского рока, как право-либеральную протестную речь. С этим ничего нельзя поделать. Можно пожалеть, что мои высказывания были приватизированы для чуждой мне цели, но бегать по улицам и кричать «я не это имел в виду» достаточно глупо. Главное — продолжать писать, писать другие стихи, писать другие тексты, жить дальше, строить свою жизнь и как частного лица, и как политического человека, так чтобы в конце времен стало ясно, что на самом деле ты имел в виду.
Тут я не склонен к самобичеванию. Что получилось, то получилось. Мы были маленькими и наивными, мы были слабо информированы, как и большинство молодых людей нашего поколения в эпоху этого позднего советского строя. Если и есть какая-то в этом доля нашей вины, то по сравнению с теми, кто с бодуна подписывал бумажки в Беловежской пуще, то она примерно как вина комара, укусившего Христа, по сравнению с виной тех, кто вбивал в него гвозди.
ДР: А как Вам сентенция о том, что поэт в России больше, чем поэт?
ИК: Эти сентенции, знаете, примерно из той области, как в 8-м классе мальчишки меряются, у кого писька длиннее. Я считаю, что эти сентенции — дурновкусие определенное, оттого что наша культура очень любит пользоваться штампами. Все культуры этим грешат, но у нас, русских, какое-то болезненное пристрастие к пословицам, к разным издревле устоявшимся журналистским метафорам и штампам, которые повторяются совершенно бездумно.
Я думаю, что поэт, все-таки, это не существо номер один в обществе. Художникам надо быть поскромнее и понимать, что они лишь зеркало или фотоаппарат, который снимает только то, что уже существует. И фразы, которые через них идут очень часто идут откуда-то свыше, а не из них самих. Когда художники присваивают себе какие-то особые полномочия и права в связи с этим, то мне кажется, что это дурновкусие.
Меня, например, начинает «ломать» вот от чего. Один депутат сейчас предъявляет мне претензии и в Живом Журнале у него появляются сообщения: «Да как ты смеешь наезжать на гениального поэта». Меня от этого коробит и съеживает. Я как раз в данном случае против Чуева ничего не имею. Он имеет право наезжать на меня; я имею право наезжать на него. Причем здесь какие-то стихи, которые я когда-то писал? Мне кажется, что это очень неприятная сторона. Всех надо судить одной меркой, если уж на то пошло. Не думаю, что мои стихи дают мне какую-то автономию или специальную защиту.
Также, кстати, как не думаю, что на меня это роняет и какую-то особую вину. В конце концов, если прислушаться, если вспомнить, что мы писали… Ну возьмем такое, считающееся самым политическим произведение — «Скованные одной цепью»… Ну и что? Неправда, да? Где в этом тексте содержатся слова, что давайте мы будем отнимать у людей квартиры под ипотеки, заставлять всех работать за гроши на международные корпорации, которые будут выкачивать нефть? Там описывается реальная ситуация, в которую вошел позднебрежневский и постбрежневский режим, который сам уже заврался и жил капиталистическими ценностями, изображая из себя что-то коммунистическое. В песне содержится описание определенной безысходности, которая тогда была и выход из этой безысходности — «правый, левый…»
Так что я не чувствую угрызений совести. Угрызения совести могут быть за свое поведение политическое, за то, что я был недостаточно активен, недостаточно работал на поле публицистики, пытаясь объяснить свои мысли в каком-то другом формате, менее абстрактном, чем поэтический. Я потерял много лет на рок-н-ролл в тот момент, когда он умер, как действующая сила сопротивления. Вот за это, возможно, испытываю угрызения совести, да. А за то, что писал? Почти ни за что.
ДР: В конце 1980-х миллионы, десятки миллионов людей, ненавидящих Совок — это сейчас они вдруг стали говорить, как хорошо было при Совке, а ведь тогда все его ненавидели — и я его ненавидел, и Вы его, наверное, ненавидели — находили для себя олицетворение своих смутных мыслей в основном в Ваших текстах и в текстах Цоя из группы «Кино».
ИК: В отличии от многих представителей моего поколения, когда мне говорят о том, как хорошо там было, я говорю: «не хочу туда обратно». Я потерял среди своих друзей, наверное, 80 % своего поколения и предпочитаю дружить либо с людьми много старше, либо много моложе, именно в силу этой мерзкой ностальгии по портвейну, подъезду и колбасе. Мое отношение к тому режиму не изменилось ничуть. Да, из-за его гибели возникли какие-то огромные человеческие страдания, исторические издержки… Ну а как он — режим — мог жить?
То есть никакой ностальгии по тем временам у меня нет. Если я испытываю ностальгию, то очень часто жалею, что не жил в 1920-е годы. Для меня Советская власть в большей степени была в рассказах деда, старого коммуниста, чем в том, что я видел в школе и вокруг себя. Нет поэтому прощения… Даже такой яростный националист, как Проханов, в частных беседах на мой вопрос: «Будет здесь еще что-нибудь», — отвечает: «Я очень сомневаюсь». Я спрашиваю: «Почему?» «Это кара, кара за предательство великого проекта, все равно мы должны нести кару и сколько она продлится неизвестно». Все это растление, распад… Проханов любит говорить о мести красных привидений. Он, например рассказывает: «У меня есть разные знакомые, кому за 50, которые стали успешными бизнесменами, банкирами, миллионерами. Все у них хорошо, все идет как надо, и вдруг начинает разрушаться, разваливаться, с ними происходят страшные истории, у них отнимают деньги, в семье заболевают страшными болезнями, раком, и человек не понимает, что же с ним происходит». Я у него спрашиваю: а дедушка у тебя кем был. Человек начинает рассказывать про своего дедушку и все выясняется. И я говорю — это тебе призрак