мира двойника, в зеркалах якобы вразумительных и универсальных понятий
Книга «Стихотворений» 1984 года стала результатом того, что традиционный психоаналитик назвал бы «инсайтом». Это утверждение не следует считать приглашением к психоаналитическому истолкованию поэзии Генделева; речь идет о феноменологическом сходстве.
Прозрение было подготовлено некоторыми биографическими событиями: отказ от медицинской карьеры и выбор поэтического существования, болезненный развод, утрата семьи и прежнего дома и главное – война.
Согласно распространенному мнению и авторскому мифу, встреча с реальностью войны и смерти завершила метаморфозу, превратив бывшего ленинградского медика и «сочинителя стихов» в истинного израильского поэта. Встреча действительно оказалась судьбоносной, но по несколько иной причине.
Ливанская война 1982 г. началась для поэта срочным приказом явиться к месту сбора резервистов. Вскоре он очутился в темном железном брюхе десантного корабля, а затем в озаренной мертвенной луной апельсиновой роще. Сталкиваясь по пути с небольшими вражескими группами, его отряд медленно продвигался к прибрежным ливанским городам. Свист пуль в «аллеях лунных ужаса и страха»[62] и кислые, отравленные железом плоды смертоносных апельсиновых садов постоянно всплывают в стихах Генделева 1980–1990-х гг.
После уже цитировавшегося поэтического кредо в «Стихотворениях» следуют «Ночные маневры под Бейт-Джубрин» [63] – яркое описание сновидческой сущности военного опыта: повествователь, солдат-резервист, просыпается от сна о доме в реальности иного сна, сна о военном лагере. Этот сновидческий характер военных впечатлений подчеркивался Генделевым и в привезенных с войны устных рассказах; увиденное им после резни в лагерях беженцев Западного Бейрута (сентябрь 1982) близко напоминало поздние видения опустевших улиц и мертвых городов.
Поэт-сновидец проснулся от сна в ливанской роще, где его двойник увидел сон о войне – и осознал, что мир соткан из «материи наших снов». Царство видений и сновидений «Я» внезапно совпало с миром «себя-героя», и оба мира обнаружили для поэта свое полное структурное сходство. Сном становились и мир, и жизнь («сон чудовищ мой породивший разум / и что чудовища досмотрели сон»[64]), и смерть («так смерть / несомненно сон / но тот / что снится себе сам», «смерть / это такой сон / из тех что снится себе сам»[65]).
На войне поэт нашел также предшественника и ролевую модель в образе Михаила Лермонтова, прозрев в ливанских городах кавказские мусульманские аулы[66]. Однако Лермонтов заставляет вспомнить не только военную доблесть «Валерика» (1840), но и визионерский «Сон» (1841), где смертельно раненному в Дагестане офицеру «снится» возлюбленная, перед которой в свою очередь предстает видение его мертвого тела. Сновидческий сон во сне, мотив
Еще одним фронтовым «трофеем» Генделева был повторяющийся мотив войны как «машины небесной красоты». Ужасная красота поля боя существует вне зрителя и может быть воспринята лишь с высоты – взором Всевышнего. Парадоксальным образом, война и кровь послужили для поэта-агностика возможным доказательством бытия Божьего[68]. В финале книги «узкий прищур» Бога, описанного как вражеский снайпер, обрекает поэта на гибель «в мгновенном бою на границе». Цитируемое стихотворение «Не перевернется страница» состоит из 14 строк и обрывается на разочарованной и скорбной ноте:
В этом горьком возгласе отразилась вся двойственность, какую испытывал Михаил Генделев, русскоязычный поэт в говорящей на иврите стране. В таком же тупике оказалась вся та часть культурной элиты «русской» эмиграции, что не желала ни благорастворяться в Израиле, ни довольствоваться стенами пресловутого «культурного гетто»[70].
Спасение пришло в виде концепции «израильской литературы на русском языке», которую поэт выдвинул совместно с А. Волохонским, М. Каганской и несколькими другими единомышленниками[71]. Новый литературный гибрид должен был стать равно независимым и от «метрополии», представленной Россией и ее культурными парадигмами, и от русской эмиграции «третьей волны». Мыслилась литература измененной «семантики и сюжетики», занятая «небывалыми в русской литературе темами»[72] – одним словом, литература, которую питают живые смыслы новой, израильской экзистенции.
Эта теория новой литературы оказалась концептуально непроработанной и не слишком жизнеспособной. В течение нескольких лет многие видные представители «израильской литературы на русском языке» покинули Израиль в поисках счастья в Европе или США. С точки зрения Генделева, положение не спасла и гигантская волна иммиграции конца 1980-х – начала 1990-х гг. – Генделев в целом воспринимал ее как «продолжение России» и считал, что лишь единицы из новоприбывших поэтов и писателей готовы взять на вооружение его литературные установки. К концу 1990-х гг. Генделев провозгласил, что эпопея израильской русскоязычной литературы завершена[73]. Смерть таких авторов, как сам Генделев, М. Каганская и А. Горенко[74] поставила печальную точку.
Но в начале восьмидесятых годов новая концепция «израильской литературы на русском языке» воспринималась едва ли не панацеей, и именно ее была