113: 3–5). Одним из претекстов поэмы выступает прославленный 136 (137) псалом «При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе», известный также во многих поэтических переработках и содержащий клятву верности Иерусалиму: «Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя».
Апокалиптическое видение гибели города и царства опирается на книгу Исайи с пророчествами о сокрушении Вавилона (13: 1–22). При этом в ч. IV поэмы слова пророка «Вот, рука Господа не сократилась на то, чтобы спасать, и ухо Его не отяжелело для того, чтобы слышать» (59: 1) любопытно сплетаются со свадебным гимном Сафо (в пер. В. Вересаева: «Эй, потолок поднимайте <…> Выше, плотники, выше! <…> Входит жених, подобный Арею, / выше самых высоких мужей!») намекая на образ Господа как «жениха Израиля»[82].
Другой важный претекст – эсхатологическое стихотворение О. Мандельштама «Ветер нам утешенье принес…» (1922), где описана небесная битва с участием шестируких «ассирийских стрекоз» и победа ангела смерти Азраила. Так в поэме появляется петербургское измерение Серебряного века, Мандельштама, А. Ахматовой и ее второго мужа, ассириолога В. Шилейко; начинает звучать мандельштамовская тема возвращения слова к своим праосновам (у Генделева – не музыке, а «мычанию»). Это
Имплицитная любовная драма повествователя «Вавилона» служит предисловием к катастрофе обрушения мира, открывающей путешествие во тьму.
В первой же строке поэмы спускается
В нисхождении во тьму, обратном традиционным мистическим восхождениям к небесным чертогам и престолу Всевышнего, сновидец находит утешение в памяти о своем существовании («печаль и память / в изголовье встаньте»)[83] и воспоминании о завершенном творческом деянии – создании «новых таблиц» поэтического языка:
Как уже отмечалось, в «Вавилоне» задействован практически весь арсенал сквозных мотивов Генделева: язык и его метаморфозы, уход поэта в царство мертвых, чужая речь и тьма прабытия, посмертная любовь, эсхатологические видения в сопровождении неизбежного бестиария химер и чудовищ и такая же неизбежная трансформация самого поэта в чудовище. Нет лишь бабочки, зато присутствует отражение поэта в столь частом виде
Именно голос мертвого двойника, пересекшего смертную черту, взывает из глубин посмертия к «Марии». Но кто он, этот двойник? Как можно уяснить из содержащихся в поэме намеков на фабулу, он родился «в междуречьи в законоположенном мире», носил «
Итак, автор примеряет на себя иной вариант судьбы – судьбу поэта, оставшегося в Вавилоне-России. Вавилон восстает пред ним во всей красе легендарного места нахождения Рая. Иная судьба разрешается «языческим» соблазном и великолепным катартическим экстазом воскрешения, насыщенным римскими и христианскими мотивами и реминисценциями из Ис. 2: 4:
Однако
Так ли это? С восьмидесятых годов в текстах Генделева выстраивается представление о неразрывной связи смерти и бессмертия, о возможности личного бессмертия, никак не сводимого к бессмертию поэтическому: «смерть и бессмертье два близнеца», «смерти ровно на бессмертие», «бессмертие и смерть / по обе стороны раскрылись», «факт существования бессмертия в персональном смысле», «я бессмертен лично» [84]. Двойник «Вавилона» переживает смерть. Поздние тексты Генделева говорят об иной оптике и взгляде («туда смотреть отсюда»[85]), о возращении назад, в семейный дом, в российское детство и прошлое – возвращении всегда посмертном[86].
Несколько лет спустя, в романе «Великое русское путешествие» (1988–1989, опубл. 1993), Генделев в ироническом ключе воспроизвел коллизию «Вавилона», заставив своего российского двойника, второсортного стихотворца Михаила Генделева, явиться на поэтический вечер автора в Ленинграде.