Этот классический дуэт так давно спелся, что звучит как соло: одна на двоих смертельная дуэль, на каждого – по «пророку», у каждого – по Демону, Пушкин, правда, уточняет: «Мой демон», а Лермонтову и уточнять не надо, и так все ясно: притяжательное местоимение «мой» переведено в личное: «я». Отныне для всех навсегда.
Дуэт, впрочем, изначально распадался на два голоса: ведь лермонтовский «Пророк» жалит пушкинского, а «Демон» во сто крат окрыленнее «Моего демона».
Во всех мифологиях змеи хитры и мудры, но только в одной, библейской, змей еще и искуситель, погубитель, враг рода человеческого и его творца в ходе дальнейшей эволюции – Сатана. Падший ангел.
Пресмыкающемуся уготована судьба пернатого, рожденный ползать может и будет летать! (Занятно: мифологическая эволюция соответствует принятой сегодня научной теории эволюции: птицы родом из гадов.)
…Однажды встретил меня, приплясывая от возбуждения руками:
– Наконец-то! Разгадал загадку «Паруса», с детства зацепило…
Я (резонно):
– Какая загадка? «Парус» чист и свеж, как Евтушенко.
– Да?! А где расположился наблюдатель, распределяющий пространство? «Под ним», «над ним» и кто это – «ним»?
– «Ним», – отвечаю, – это и есть парус, под ним – «струя», то есть море, над ним «луч солнца», то есть – небо. Элементарно.
– Да нет же!.. Стих держится на пространственных оппозициях: «над» – «под» – это вертикаль, «страна далекая» – «край родной» – это горизонталь. В целом: конфигурация креста. В центре, где-то в эфире, парит некто, раскинувший по краям креста руки. Или крылья. Видел собственными глазами. Сегодня, во сне…
Соглашаюсь незамедлительно: сон поэта надежнее и предпочтительнее пророческого, пророческий – то ли будет, то ли нет, а стих не нуждается в будущем, он весь – здесь[89] навсегда, если, конечно, взят из запасников вечности. (См.: «Сон» Лермонтова, «Памяти демона» Генделева.)
…Под напором генделевской литературной злости – не тот это язык! и грамматика не та! – язык «раскалывается» и выдает секреты, о которых сам не подозревал. Например, переход орфоэпии на сторону семантики.
Строка строфы первой «гюрзу тенгинского полка» подготовлена виварием предыдущих строк, тем более что в змеином семействе гюрза славится своей смертельной и быстро действующей ядовитостью («…вспоила смерть его строку…»).
Если же вслушаться пристальнее, «гюрза» образует внутреннюю ассонансную рифму со словом «гусар» (что естественнее? «…гусар тенгинского полка»): на те же пять букв приходится по два слога, те же опорные звуки: «г», «у-ю», «р», «а» в запасе.
От Кисловодска кислых вод до Кисловодска кислых дев («шармер на водах кислых дев») всего две перестановки («вод» – «дов» – «дев»), но их хватило, чтобы к серному источнику строфы седьмой слетелись «пэри» со всей поэтической округи, от Пушкина до Мандельштама:
Героиня строфы «пэри Мэри» – не одна, ее вереница: княжна Мэри «Героя…», «задумчивая Мери» «Пира», «милая Мери» – «пью за здравие Мери, милой Мери моей», до залихватской Мэри: «Ангел Мэри, пей коктейли, дуй вино!..»
Опять же: плач, слезы…
После жестокосердого лермонтовского пожелания «…пускай она поплачет, ей ничего не значит» генделевское: «Не плачьте Мэри» – это не столько великодушное послабление, сколько постскриптум отсутствия в составе отрицательной частицы, предлога и местоимения: «нe о ком». Но в стихе эта грамматически обычная раздельность произносится как одно слово: «неоком». Местоимение, не имеющее места.
…Я бы хотела составить антологию избранных сравнений русской поэзии. Я бы открыла ее пушкинским «…Нева металась, как больной, в своей постели беспокойной», а завершила бы генделевским: «озноб как мальчик-казачок бежал висеть на удилах его словесности».
Я хотела бы завидовать внукам и правнукам, если бы надеялась, что в средних классах их средних школ они, «проходя» Лермонтова, заучивали бы наизусть «Памяти Демона» наряду и наравне с «Парусом», «Сном» или «Выхожу один я на дорогу…». Чтобы у них в одной и той же клеточке еще не закосневшей памяти пушкинский боевой клич «Смирись, Кавказ! Идет Ермолов…» читался на одном дыхании с генделевской строкой о Лермонтове: «… вцепившийся как бультерьер в хребет Кавказу…»
Не знаю, были бы эти неосуществимые школьники в подвопросном будущем лучше или хуже своих предшественников, но они наверняка были бы сложнее. А значит – лучше: в наших постобществах чем сложнее становятся средства связи, тем элементарнее те, кого они связывают… Нас губит простота, как будто эволюция личности дала задний ход[90].
Последней книгой, которую Генделев читал, была «Краткая история времени» Стивена Хокинга. Увлекся, жаловался, что тяжеловато, от всей души завидовал физикам и математикам. И не напрасно: именно в «Истории времени» припрятан ключ к поэтике Генделева, нет, даже не к поэтике, а к тем внесловесным, внеречевым представлениям, к той императивной воле, что продиктовала мир его стихов: «…время не отделено от пространства, но вместе с тем образует единый объект» (Хокинг. «Краткая история времени»).