детство, семантически смыкается со старостью, словно бы очерчивая полный жизненный цикл. Во втором речь идет о том безымянном юноше, что отдал жизнь за ночь хотя и плотских, но поистине неземных наслаждений с Клеопатрой – самою Смертью.
Но и Мандельштам утверждает: «мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года». И у него же – родственный карнавалу венский вальс, «из гроба в колыбель переливающий, как хмель»[118].
Эта архетипическая парадигма «очень низко плавает», как любил говорить Генделев. Недаром на языке еврейских мудрецов материнское лоно зовется могилой[119], да и русская формула
Итак, подчиняясь симметрии рождения и смерти, поэт умирает, чтобы родиться в вечность, иную форму бытия (ср. в «Романсе “Близнецы”»: «Смерть и бессмертие – два близнеца: / эта усмешка второго лица / так же придурковата / и у сестры и у брата»). Да и при жизни ему случается описывать мир как бы
Бес неслучаен, и очень скоро мы увидим, почему. Но в данном кратком этюде поэт еще не преодолевает пренебрежимо-тонкую, исчезающую границу «зеркальной поверхности» между лицевой стороной и изнанкой мира, лишь плотно прижимаясь к ней и отражаясь в виде беса. Либо – «бес» есть вполне материальный Генделев, увиденный «близнецовым» собой с той стороны «времени». Кроме того, уже здесь мы наблюдаем поэта-Нарцисса, завороженного собственным отражением-двойником, оборачивающимся поэтом-Орфеем, который нисходит в ад ради неизбывной любви к Смерти. Процесс этот взаимообратим: Орфей вновь обретает Нарциссовы черты и т. д. Ниже речь пойдет о перевертыше Нарциссорфее-Орфеонарциссе.
Зеркала явно и неявно присутствуют во многих текстах Генделева, но, пожалуй, наиболее декларативен в этом смысле «Новый Арион, или Записки натуралиста». Это цикл из семи небольших стихотворений, а точнее – маленькая семичастная поэма. Почему именно «записки натуралиста» – более-менее понятно из отмеченного выше. А вот при чем тут Арион и почему он «новый», не помешает прояснить. Арион (конец VII – начало VI в. до н. э.) – легендарно-известный эллинский лирический поэт и блистательный музыкант-кифаред. Однажды он плыл на корабле с заработанными своим искусством сокровищами. Моряки решили убить Ариона, чтобы завладеть его богатством. Арион высказал последнее желание: спеть перед смертью. Ему позволили, и, спев, он бросился с корабля в открытое море – в смерть. Но не погиб! Очарованный волшебным пением дельфин подхватил Ариона на спину и вынес на берег.
Однако в наши дни Арион куда менее знаменит, чем многие другие мифологические персонажи. Могут вспомнить о нем разве что благодаря хрестоматийному, но вяловатому пушкинскому «Ариону» (1827), из-за которого Генделев и назвал своего «Ариона» «новым». Пушкин уподобляет себя в этом стихотворении оставшемуся в живых певцу, в то время как всех корабельщиков погубила буря[120]. Согласно традиционному толкованию, имеется в виду подавленное восстание декабристов. Нет, трудно признать какую-либо по-настоящему глубокую связь между двумя «Арионами»[121]. Вместе с тем и у Генделева «Арион», похоже, маскирует собой кого-то другого, более известного и значительного.
Сосредоточимся на первой главке его маленькой поэмы:
Здесь мы видим, что поэт буквально врезается в зеркальную поверхность – до «хруста амальгамы», – которая оказывается на поверку как бы водной средой, где можно легко перемещаться вплавь. Точно как в двух первых фильмах знаменитой орфической трилогии Жана Кокто: «Кровь поэта» (1932) и «Орфей» (1950)[122]. В первом из них Поэт, пока еще прямо не названный Орфеем, нырнув в зеркало как в вертикальную стену воды, плывет во тьме «над самым дном» и попадает в коридор с четырьмя комнатами. По очереди он припадает к замочным скважинам, в конечном счете узнавая среди непонятных предметов и явлений себя, и только себя. Изнанка замкнулась на «двойника», отказываясь показать исследователю что-либо новое. В ярости от несостоявшейся попытки самопознания, вернувшись, он разбивает прекрасную статую, которую сам ранее создал. Внезапно обретя дар речи, она-то и понудила его вплыть в зеркало. От этого заплыва остается ощущение