засветил не ложившийся до сей поры хозяин.

– Гора.

– Гора-а-а, ишшо кака.

– Крутая вроде.

– Да, крутая.

Преодолев подъём, они приблизились к «маяку» – свету, цедившему покойно из окна.

– Сейчас мы, парень, и узнам всё. Не спят ещё вон люди добрые.

– А может, только поднялись?

– Может. Постой-ка тут.

Наткнувшись на изгородь палисада, Семён перелез через неё и, пробравшись сквозь какие-то кусты, судя по запаху – смородины, прильнул к оконному стеклу.

Во дворе заскулила собака: она, мол, тут, она не спит, а стережёт дом, и в палисад – туда ещё, мол, можно, а вот в ограду только суньтесь.

Свет горел в другой комнате, на кухне, вероятно, по стене которой моталась тень от суетившегося там человека, похоже, женщины. Разобрать было трудно, так как лампа, скорей всего, стояла на шестке, скрытом от Семёна казёнкой.

– Блины варганить собиратся, – сообщил Семён.

– Баба? – поинтересовался Костя.

– Ну не мужик же. Мужик блины не будет стряпать. Баба. Ишшо кака – вон, видно – в теле.

– А может, и оладьи, – пошутил проголодавшийся Костя.

– Может, и оладьи. Кесто в чашке месит.

– Вовремя в гости подоспели мы.

– Ага. Как угадали прямо, но. Вдова бы, дак…

– Погреться бы, не до вдовы уж.

Козанками пальцев Семён постучал по стеклу и позвал:

– Хозяйка!

В проходе, ведущем из кухни, загородив собою свет, выросла фигура и, не переставая мешать что-то в чашке, направилась к окну.

– Идёт, – сказал Семён. – Грудь, как… прямо… но… колышется… это, и дал же Бог такую.

– Угу, – ответил Костя, бряцая – продрог, промокший-то – зубами.

– Кто там?! – спросила женщина.

– Свои, деушка. Путешественники.

– Чего надо?

– Скажи-ка нам, любезная, чё за деревня это… Мы с другом малось заблудились…

Окно, порвав с треском полосы наклеенной к зиме бумаги, резко вдруг распахнулось.

– Кто, кто-o-o!!

– Путе… – осекся Семён, почувствовал, как лицо его залепило чем-то сырым и тёплым.

– Пут-тешественнннички! Свинья ты нескребённая! Заблудились малось! Я вот счас вас выведу! Я покажу вам счас, чё это за деревня! Вы её разом у меня узнаете! Кобели приблудные! Мореплаватели! Несчастные пропойцы! Я счас ухватом-то…

Семён выскочил из палисадника довольно быстро, расторопней, чем в него забрался.

– Костя! Костя! Где ты?! Это…

Топот Костиных ног слышался далеко уже внизу. С горы неслось:

– Штобыч бы вас параличом обоих распластало! Ноги бы вам там повывёртывать, в потёмках-то! Пьют, пьют – и захлебнуться всё никак не могут, проклятые! Я ему, вшивцу, клету сёдня кепку новую купила! Фигу тебе вот, а не кепку! Лучше бичам отдам, чем на тебе её увидеть!..

Семён на бегу вытирал с лица, нюхал и стряхивал с пальцев тесто, слушал, как впереди шумел водою Костя, и отрывисто, словно отбивал кому-то телеграмму, соображал:

– Кесто кислое, не пресное – Кум любит оладьи – Кепка – Кепку жалко – Куртюмка – Вшивец – Костя уже переплыл – Не научился в детстве плавать – Конец света…

В Ялани петухи запели.

Вступил на мамину веранду. Глянул в окно. Силуэт вижу. Кто-то к соседям направляется. Флакон, наверное. Оклемался. Живучий. Ходит, опустив руки – не может ими двигать. Что говорит, не поймёшь – мычит, получаются у него выразительно только ругательства. И пить не бросил. Дурачком сделался, говорят про него люди, но воду с водкой, мол, не путает.

Свет в окнах у соседей – гостя как будто дожидаются – войдёт скоро. Поют громко – чтобы не заблудился гость в потёмках. Не заблудится.

Взял я Книгу.

Прочитал:

«И увидел я Ангела, сходящего с Неба, который имел Ключ от Бездны и Большую Цепь в руке своей…

…Тогда отдало Море мёртвых, бывших в нём, и Смерть и Ад отдали мёртвых, которые были в них, и судим был каждый по делам своим; и Смерть и Ад повержены в Озеро Огненное (это – Смерть Вторая); и кто не был записан в Книге Жизни, тот был брошен в Озеро Огненное».

Поднялся на чердак. На балкон вышел. Сырой воздух – вдыхаю.

Вспомнился Петербург. В нём – мастерская. В ней – девушка. Склонилась над иконой – пишет.

Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе.

Или и так:

И нашёл я, что горче смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце её – силки, руки её – оковы; добрый пред Богом спасётся от неё, а грешник уловлен будет ею.

Месяц на востоке – прорывается сквозь облака. Те поредели. Но дождь при этом не унялся.

И спать не хочется, но и не знаю, чем заняться. Неприкаянно.

Разобрал постель.

Лёг.

Девять дней назад погиб Дима Ткаченко. Плохо.

Научи меня, Господи… если не жить, так умереть.

Глава 21

Успение Пресвятой Богородицы.

«Уж и аспожинки, – сидя у окна, где посветлее ей, с каким-нибудь, одним из бесчисленных и нескончаемых, рукодельем и поглядывая иногда поверх очков на поскучневшую от ненастья улицу, с беспокойной от порывов ветра и облетающей берёзой возле дома, горько вздыхала, помню, мама. – Вот и Успение. Лето прошло, и не заметили. И как жить дальше?… Зима-год. Как уж Бог даст. День ото дня – день-то короткий, ладно, – ночь от ночи. На нет изведёшься. Когда придёт, и видно будет. И до зимы ещё дожить бы. Много надо иметь страха, но и робеть шибко нельзя – так говорится».

И зиму после проживали. Вот и эту, предыдущую, последнюю, – уже без мамы. Как теперь ту переживём, что надвигается?

Видно будет. Ещё дожить бы.

Раньше, особенно в детстве, когда я слышал от мамы такой ропот, посмеивался над ней, не понимая этих сокрушений: зима ж, крестьянин торжествуя… А теперь вот готов повторять слово в слово и даже с той же интонацией: Как Бог, мол, даст.

Утраты научили.

Иная часть меня самого уже прошла, иное я теперь и иным буду, если только буду.

Холодно.

Встретил вчера Василия Серафимовича Плетикова, гнавшего из Култыка свою заночевавшую в лесу корову, тот так сказал: «Ух, холодрыга». Постучал палкой по смёрзшейся давнишней коровьей лепёшке, добавил к сказанному: «Вон чё… Не Африка». Нос у него, у Василия Серафимовича, зимой и летом одним цветом, был и вчера такой же – красный, как спиртовый столбик в моём уличном градуснике, на который часто я теперь поглядываю. И его, Василия Серафимовича, обутого в кирзовые сапоги, может быть, и с набойками железными, и коровы, с её копытами, хоть и не подкованными, – эхо шагов их гулко отдавалось. Звук от дороги отлетает, не принимает звук она – так очерствела, что оглохла.

И все, кого ни встретишь нынче, примерно так же говорят.

Фоминых Гриша – невзирая на объявленную всему миру угрозу птичьего гриппа, самостоятельно открыв охоту на боровую и водоплавающую птицу, – сидел допоздна у себя в огороде, уток на лыве караулил, и тот потом похоже высказался, пространней, правда: что-то, мол, там, в шалашике, к голой земле едва не приморозил он – так натаился. Ладно, сказал, что прихватил с собой маленько, так отогрелся чуть, а без

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату