Но грести он еще в состоянии, вот курьез! Когда он сидит в лодке и держит в руках весло, то чувствует себя так, словно вновь на свет народился. Поэтому он и ходит по воскресеньям на Воробьевку. Там, по крайней мере, все спокойно. После тех небольших «народных волнений», которые, очевидно, случились без подстрекательства со стороны властей, ибо там, «наверху», были другие заботы, ничего больше не происходило. По-прежнему можно загорать, играть в теннис или в крокет или отправляться в деревню в поисках пропитания. Но теперь приходилось идти намного дальше, чтобы раздобыть настоящего хлеба, картошки или молока (за бешеные деньги!) и наполнить изголодавшуюся утробу. Крестьяне, у которых еще что-то оставалось – а это были все те же «экспроприаторы», уже разделившие между собой господские усадьбы, – с каждым днем становились наглее и бесстыжее.
В городе повсюду видны марширующие подразделения новой армии, армии Троцкого: парни и девушки в самых разных мундирах или вовсе в гражданском платье, с оружием, которое они держат, словно грабли или косы. Никто не шагает строевым шагом и в ногу. Как стадо баранов, плетутся они один за другим, а публика, не стесняясь в выражениях, комментирует:
– Кошки драные!
– Да нет, их только что стошнило!
Могло даже случиться, что высокий дородный господин вытянется перед ними во фрунт, да и крикнет на всю улицу: «Большевистская сволочь!»
В стране еще очень далеко до спокойствия и порядка. Хотя крупные города захвачены, в деревнях бушует гражданская война, да еще какая жестокая. Те, кому пришлось проезжать через эти места, рассказывают невероятные вещи о том, что творится там, где хозяйничают белые, а после них приходят красные, – Содом и Гоморра!
Георгий Карлович Мэдер, побывавший по служебным делам в Киеве, рассказывал, как его под Курском схватили красные и сразу хотели поставить к стенке: он, по их мнению, был шпионом! Когда он показал им документ, где черным по белому значилось, что он не шпион, их предводитель сказал, что ему все равно, он не верит.
– Почему, позвольте спросить?
– Потому что вы – демагог!
– Нет, я пе-да-гог!
– Гог он и есть гог! Пойдешь с нами!
Достаточно одного неловкого движения или словечка, которое им не по вкусу, – и пиф-паф, вы уже в могиле. Для них человеческая жизнь стоит меньше, чем кусок мяса. И эти люди хотят править Россией и осчастливить все человечество!
Даже газеты – из их же собственного лагеря, других ведь вовсе не стало – предупреждают об опасности террора. Даже там можно прочесть, что ЧК, которая имеет филиалы в каждом административном центре, – это сборище всех шпионов и осведомителей царских времен, всех мошенников, убийц, проходимцев и лакеев нового правительства. Они доводят насилие и убийства до таких масштабов, каких здесь еще никто не знал. То, что творится в России именем социализма, – это стыд и позор!
Но Ленин, ознакомившись с критикой в прессе, только и заметил, что красный террор – единственно правильная тактика по отношению к буржуазии и реакционным обывателям; только так новая власть и может заставить себя уважать. Когда она этого добьется, тогда террор и закончится.
Своим друзьям и знакомым Ребман ни единым словом не обмолвился о том, что он записался на возвращение домой в Швейцарию.
Даже Нине Федоровне во время своих редких визитов в пасторский дом он ничего не сказал.
И когда Михаил Ильич его однажды спросил, не жалеет ли он о своем отказе от места на скотобойне, Ребман только и сказал, что нашлось лучшее решение проблемы. Затем он рассказал, что с ним произошло в ту самую ночь в «Лубянском кафе» и что ему пришлось перенести за те полтора часа, что он провел в ЧК.
Старый друг ответил с серьезностью, которой Ребман прежде за ним не замечал:
– Да знаешь ли ты, как близко прошел мимо смерти?!
И после некоторой паузы добавил:
– Даже я бы содрогнулся, довелись мне побывать в том здании!
Время шло. Сохранять телесное и душевное равновесие становилось все труднее. Тот, кто, как Ребман, рассчитывает получить свою норму хлеба для неработающих, – а это фунт в неделю, – должен полдня, а то и дольше, простоять в очереди, чтобы услышать обычный ответ: «Хлеб кончился, приходите завтра!»
Чтобы успеть получить свой паек, пока весь хлеб не роздан, люди даже ночуют перед магазином. Витрины теперь совершенно опустели, а ведь еще недавно глаза разбегались от изобилия продовольственных товаров, – да и внутри магазинов картина не лучше. Люди живут только обонянием и воспоминаниями о добрых старых временах, но от этих раздражителей чувство голода только усиливается. Хотя правительство, если верить газетам, делало все для преодоления продовольственного кризиса, все приводимые цифры о поставках из Сибири, направляющихся в центр, так и остались на бумаге. До Москвы продовольствие не доходило.
Зато организация эшелона в Швейцарию продвигалась. Ребман стал шефом района и каждый день обходил своих подопечных с советами, консультациями и инструктажами. Некоторые из них никогда в жизни не видали Швейцарии, не знают не только никакого швейцарского диалекта, но даже и немецкого языка, они и на свет появились уже в России, крестились в русской церкви, воспитывались по-русски, у них русские имена и отчества. А теперь им приходится все оставить, не зная, что их ждет впереди, ведь в Швейцарии у переселенцев нет ни кола, ни двора. Среди них есть такие люди, что, слушая их истории, впору зарыдать в голос. Их Ребману жаль больше всего, с ними он чувствует некоторое сродство. Их он утешал и обнадеживал, как только мог: дескать, не стоит падать духом и опускать руки, тяжелые времена пройдут, все не так плохо, как кажется на первый взгляд, в нужный момент всегда откроется какая-нибудь дверь, в этом он сам не раз убеждался, несмотря на свой молодой возраст…
Иные жалуются, что ничего не могут взять с собой, даже драгоценностей, заявляют, что не хотят возвращаться домой нищими попрошайками: у нас ведь есть то и это, мы ведь сделали и это, и то, достигли и того, и сего, нас ведь должны были бы… Эта порода тоже всем известна. С ними труднее всего. Ребман уже устал упрашивать их внять доводам рассудка, подумать обо всех, а не только о себе, ведь остальным тоже приходится терпеть горькие лишения!
И все время один и тот же вопрос, тридцать раз на дню:
– Что,