Ребман взбирается по склону, перелазит через плетень, который тянется от хаты до хаты: на совсем заросшем травой дворе – стая кур, а в открытой помойной луже – кучка черных свиней. Совсем позади, у круглого, покрытого соломой стога сена, на трехногой табуретке – дедушка, в овечьем тулупе и меховой шапке, сидит и дремлет: голова клонится все ниже и ниже, а потом вдруг раз, и рывком вскидывается. Этот старик – здесь единственный взрослый, ему бы следить за мальчонкой, что крутится у его ног, да и за курами, и за свиньями – а он знай себе дремлет! Но на весеннем теплом солнышке, которого все так давно дожидались, старика совсем разморило.
Ребман открывает калитку и входит во двор. Машет малышу, чтобы тот не испугался. Но тот и не думает бояться – с чего бы это! – сосет себе указательный палец и улыбается во весь рот. Тогда Ребман подходит к нему и гладит по головке. Ребенок сидит на упавшем, наполовину затонувшем в грязи бревне, белобрысый, голубоглазый, почти голый, в одном платьице, – как поросенок в луже. Таких и в Вильхингене немало. Когда мать вечером приходит с поля, бьет себя ладонью по лбу: при тебе бы стоять целый день со щеткой наготове!
Из хаты слышен стук кастрюль и прочей кухонной утвари. Другое дитя с кастрюлей в руке подходит к открытой двери: наверное, услышало возню во дворе. Завидев чужого барина, ставит кастрюлю на землю, подбегает к братишке и пониже натягивает платьице, чтоб прикрыть покрасневший животик.
«Что же у меня есть с собой для детей?», – думает Ребман, и тут же вспоминает, что в ящике комода в его комнате сохранились две плитки шоколада, еще с дороги. «Их и принесу в следующий раз этим двум малышам, они наверняка нечасто видят сладости. Как же выглядит хата внутри?»
Он делает знак ребенку, и тот ведет его, как ни в чем не бывало, прямо в комнату, берет корзину, что стоит перед печкой, в которой сидят две наседки. Наверное, думает, что барин хочет на них поглядеть.
Ребман кивает и улыбается, давая понять ребенку, что ему эти две мамаши очень нравятся. Затем он осматривается в помещении. Оно еще меньше тех, что встречаются у них высоко в горах на альпийском пастбище, и еще более убогое, несмотря на то, что здесь висит несколько картинок: царь, царица и цесаревич. А в углу напротив дверей – уже привычная икона с горящей перед нею лампадой. Печь занимает полдома, как уверял Штеттлер, и, похоже, в самом деле служит спальным местом для всей семьи. На ней – свернутая постель. Ан нет! Там наверху кто-то лежит – старуха, наверное, бабушка. Дети так к ней и обращаются. Но она им не отвечает, а только стонет.
Ребману даже сделалось как-то не по себе. Какая же тут бедность! А они еще и поют за работой!
Он гладит мальчика по головке, говорит, что придет в другой раз и принесет ему и братишке что-нибудь вкусное, шоколад из Швейцарии принесет. Кажется, ребенок его понял: шоггеладе ведь и по-русски звучит как «шекалат».
Ребман снова проходит мимо дедушки – тот все так же подремывает себе на солнышке. Через весь двор направляется к калитке, которая за ним сама закрывается: она вся покрыта плющом и возвращается на место под собственной тяжестью. Ребман соскальзывает вниз по склону и продвигается дальше. Смотрит, не увидит ли чего, что порадовало бы глаз и согрело сердце. Быть может, огород, или яблоня, или грушевое дерево, или куст бузины, или пара букетов перед окном, или скамеечка, ну хоть что-нибудь напоминающее здание школы или сельской управы, почтовый ящик, фонтанчик, фонарный столб, вывеска перед трактиром, пожарная часть – да хоть бы какой-нибудь прохожий! Но он может высматривать сколько угодно, вокруг – ничего, кроме склона, дощатого забора, крапивы по пояс, покосившихся хат и той же канавы в человеческий рост, где в грязи можно утонуть, как в воде.
Вот она, эта «иная Россия», о которой говорил Штеттлер.
Ребман вынимает часы: половина двенадцатого!
Он почти бегом выбирается из деревни наверх, к церкви. И только когда он уже был наверху и вновь осмотрелся, увидел, что дорога все-таки есть, только с другой стороны села. Тогда он снова пролазит сквозь щель в заборе, возвращает доски на место, пучком прошлогодней травы вытирает туфли и прогулочным шагом через парк направляется к усадьбе.
Только он успел зайти к себе, как в дверь постучали:
– Барин, обед подали! – на этот раз он уже все понял.
За столом их теперь только трое. Но еда так же обильна и вкусна, как и накануне, только на первое – рыба, а Ребман ее еще больше не выносит, чем кислые сливки в супе. Мама тоже иногда готовила рыбу, вяленую треску, которую она привозила из города. Маленького Петера даже подташнивало от заполнявшего весь дом запаха гнили, когда мама эту рыбу распаковывала.
К счастью, он уже съел две тарелки супу и рыбный паштет в придачу.
Теперь можно спокойно дожить до чаю.
Татьяна Петровна делает большие глаза, когда он знаками дает понять, что уже сыт и больше ничего не хочет.
– Вы что же, не любите рыбу? – спрашивает Полковник и что-то говорит маленькой женщине. А та – другой, в белом колпачке. И уже через минуту – остальные даже еще не доели рыбу – перед Ребманом поставили тарелку с французским омлетом. Очевидно, Маньин или даже сама Мадам отдали распоряжения на случай, если….
Зато вторая смена блюд была весьма обильной: телячье жаркое, фазан, русские «шпэтцле»[10] – ленивые вареники со сметаной, только сладкие, молодой картофель и целая куча зелени: салат, огурцы, редька, спаржа. А на десерт – слоеные пирожные с кремом и свежими фруктами и кавказское вино.
После обеда Ребман спросил Полковника, что происходило прошлой ночью – он слышал какой-то непривычный стук.
– Стук? Что, изнутри дома?
– Нет, снаружи.
– Так это собаки. Они страдают ревматизмом: бедняги не переносят нашего климата, вот и воют всю ночь напролет.
– Нет, это были не собаки.
Тут бы он догадался. Нет, это было что-то,