– Что бы это могло быть? Неужто соловьи прилетели?
– Соловьи, у вас здесь есть соловьи?
– Конечно. И когда у них брачный период, они задают такие концерты, что и в самом деле не уснуть.
– Да, но я думал, что соловьи поют красиво.
– Ну да. А вам так не показалось?
Ребман качает головой:
– То, что я слышал, было что угодно, но не красивое пение, по крайней мере, на мой слух.
– Что же это может быть? Не сумеет ли господин гувернер изобразить, то есть воспроизвести те звуки?
– Это что-то вроде трещоток, деревянных дощечек, какие бывают у мальчишек: держишь между пальцами и колотишь ими друг о дружку.
– И это доносилось из моей комнаты?
– Нет, Боже упаси, снаружи, с другой стороны дома, с той, где церковь.
– А, ну вот, наконец-то! Это были перепелки, paie tes dettes, как мы их называем, за их стук: пэй-тедэтт, пэй-тедэтт! Да, перепелки. Я еще не слышал, чтобы какие-либо звуки с той стороны доносились сюда, да так, чтоб даже проснуться. Что, и вправду было так громко?
– Да-да. Но не так, как вы перед этим показали, а очень равномерно, как будто палочкой по дощечке стучат. И вдруг перестанут. Не думаю, что это была птица.
Полковник смеется:
– Да, но о-о-о-чень большая: это был сторож.
– Сторож?
– Да, наш ночной сторож.
– Но как он это делает и для чего?
– Ну, вы же знаете, что в старые времена и у вас в Швейцарии, и в Германии сторожа дули в рог или пели.
– Да, – обрадовался Ребман и даже запел: «Слушай, люд, уж девять бьет – каждый дом свой стережет! От огня, и от хищенья, и от черта посещенья! Богу нашему слава, Ему и честь, и держава. Аминь».
– Ну вот, а у нас вместо этого – грушевые дощечки. Их вешают на деревья в парке, при входе в хлев и амбар. Сторож снимает их каждый час, когда делает обход, вешает на свой шнурок и стучит по ним палочкой в определенном ритме. Это и есть наше: «Слушай, люд…» Но вы к этому привыкнете; через несколько дней стук уже перестанет вас будить. А теперь пора снова за работу!
– Могу я еще кое о чем спросить?
– Конечно. Вам что-нибудь нужно? Говорите, не стесняясь: мадам Орлова поручила мне за вами ухаживать, пока она не вернется.
Ребман поклонился точно так же, как, он заметил, это делал сам полковник, в этом смысле он был способным учеником.
Нет, он ни в чем не нуждается; но действительно ли ему запрещено ходить в деревню?
Полковник отвечал вежливо, по-французски, но вполне определенно:
– Есть вещи, господин Ребман, которые у нас не приняты. Это одна из них. Не то чтобы мы крестьян не считали за людей, но тем, кто живет в этом доме, это просто не пристало. Понимаете, что имеется в виду?
Ребман встает и снова кланяется, он просит у господина полковника прощения за то, что позволил себе задать такой вопрос, он не знал об этом правиле. И бесконечно, сказал он тоже по-французски, благодарен за разъяснение. Последнюю фразу он позаимствовал в «Швейцарском Доме» в Киеве, и она показалась ему полезней всего того, что он выучил на множестве уроков французского в школе и семинарии.
Месье Эмиль появился только в четверг к обеду. Он воспользовался случаем посетить театр и синематограф. И, конечно, не обошел стороной «Швейцарский Дом». Все тамошние обитатели велели Ребману кланяться:
– Вы здесь не скучали?
Ребман осклабился: ему кажется немного странным, когда не позволяют ни с кем словом перемолвиться и выходить из усадьбы на променад тоже возбраняется.
– Ходить пешком? Это в России можно, даже дальше, чем дома. У нас здесь путешествуют на Кавказ или в Крым, или совершают трех- или четырехнедельное паломничество в Киев, Москву, Казань. А если это недалеко, то садятся в повозку или на коня. Вы умеете ездить верхом?
– Да, только на деревянной лошадке-качалке.
– Что ж, научитесь. Как раз теперь у вас и время есть. Я скажу конюшему, чтоб он подготовил для вас лошадь. Разумеется, покладистого скакуна, не такого, что вас сразу галопом в Сибирь умчит. И еще покажу вам поместье. Вы не включали граммофон?
– Я не решился, – ответил Ребман.
– Не решился! От этого отвыкайте: вы теперь – член семейства. И если все пойдет как мы того желаем, то это так и останется. До конца ваших дней… А что до граммофона, то я вам за обедом быстренько покажу, как его заводить, это дело нехитрое.
– Это вовсе не нужно, – говорит Ребман.
У него дома был похожий аппарат.
– Так отчего ж тогда не заводили? В России нельзя быть застенчивым, скромникам здесь живется плохо. Ну а в остальном – с вами хорошо обращались?
– О, у меня здесь только и дела, что рот пошире открывать! А вот рыбу не ем, ею меня можно из дому выжить.
– Не едите рыбы? Вам следует непременно приучить себя к ней, – говорит Маньин. – То, что здесь подают на стол, – это не какая-нибудь вонючая вяленая треска или нечто подобное, – я такого и сам не ем. Здесь у нас подают или только что выловленную в Тетереве, или уж прямо из Волги.
Такой рыбы, как у нас тут, нет нигде в мире. Но в этом вы еще убедитесь и сами.
Сразу же после обеда к крыльцу подъехал «бернский экипаж». Маньин сам за кучера. Он в костюме для верховой езды и в желтых перчатках. Он чертовски хорош собой. И лет ему всего двадцать пять, как Ребман узнал позже. Слуга провожает их только до ворот. Дальше они едут одни, сразу пуская лошадей в галоп – кажется, здесь иначе никто и не ездит. Привычные к этому лошади даже не ждут, пока пассажиры толком усядутся – как только учуют, что кто-то сел в коляску, тут же рвутся с места в карьер.
– А что если вдруг пожар? – спрашивает Ребман, – что делать тогда?
– Ждать, пока сгорит. Что же можно сделать без воды? Поэтому все дома одноэтажные. Наш уже два раза сгорал дотла. – Он усмехается. – Но тем лучше для хозяев. Каждый раз после пожара дом становится больше и красивей. А страховка все покрывает.
– А как быть крестьянам, если пожар у них?
– О, это было бы для них не просто везением, а настоящим счастьем. Тогда сгорело бы заодно и все старье, весь этот хлам. Но, к сожалению, у них никогда не горит.
Они едут молча. Немного погодя Ребман заметил:
– Вы так хорошо владеете бернским диалектом, а сами при этом вализец.
– Моя мать была все же из Берна. И в школу я ходил тоже в Берне.
– «Была» сказали вы о матери?
– Да, она уже умерла.
– От чего?
– От того же, что и ваша. Так