Они снова усаживаются в бричку и едут дальше.
– А что вы собственно делаете в этом поместье? – спрашивает Ребман немного погодя.
– Что делаю? Вы имеете в виду, чем мы занимаемся?
– Нет, что вы выращиваете. У нас об этом говорят: «что делаете». Например: «мы возделываем коноплю, лен, фрукты» и так далее…
– А мы тоже, по-вашему, «возделываем» коноплю и лен, но больше – зерновые. Этим мы и живем, ведь Украина – житница всей России, вам следует об этом знать. И как раз поэтому я против жидов, вообще всех, не только того простофили в лесу. Вы удивились, что я на него так набросился – немного не по-швейцарски, не так ли? Но на то есть веские причины. Видите ли, в их руках вся торговля зерном, и так повсюду – до самой Сибири. Это они диктуют цены. Они получают барыши. То, что нам остается, – пустяк, чаевые. Мы от них совершенно не защищены. Я вам как-нибудь расскажу всю историю, и вы меня тогда лучше поймете. Сначала я тоже не был таким нетерпимым, но когда столкнешься с ними нос к носу, случаются просто неописуемые вещи.
– А господин полковник? У него какая должность? Кто он вообще такой?
– Полковник? Бедный дальний родственник семьи Орловых, так же, как и Татьяна Петровна. Когда он совсем разорился и был на грани, старый хозяин взял его к себе в имение – пенсийки, что он получает, едва хватает на табак. У нас он ведет всю бухгалтерию, он ведь был штабным офицером. Благородная душа, ему можно во всем доверять. Поэтому его все и любят. Пьер, тот к нему, как к отцу, привязан.
Он достает часы, красивые, золотые, с откидной крышкой.
– Ну, теперь нам придется поторопиться, Татьяна Петровна ждет нас к чаю. Она за вами хорошо присматривала? Эта женщина ко всем людям относится по-матерински. Такое бывает только в России.
Сегодня Ребман впервые вышел во двор вечером.
Ну и тишина!
Но не так, как на Шафхаузенщине, где уже предчувствуешь конец дня и знаешь, что ты дома, – эта тишина чужая, жуткая… Не слышно колокола – ни бьющего, ни звонящего. Ни стука молотка. Ни скрипа телеги. Ни шагов или голосов прохожих. Ни огонька вокруг.
Дома, бывало, выйдешь вечером на прогулку вверх по Бюльвегу, так тебе весь мир как родной, знаешь точно: вон там Халау. А вот внизу – Остерфинген. А там альпийский паром, Рейн и Швиц. А с этой стороны, за горой – Баденские земли.
Здесь же даже и не поймешь, есть ли кто вокруг, кроме нескольких обитателей господского дома.
Он смотрит на звездное небо. Это он всегда любил: заглядывать «в мир иной» и представлять себе, что же там есть на самом деле.
Те же ли это звезды, что дома? То же ли это небо? Или оно у них, у русских, особое, как и вера их, и душа?
И где ж она – родина, Швейцария? Неужели никто и не вспомнит там о нем?
Ребман стоит и смотрит, водит рукой: должно быть, она где-то там, в той стороне:
– Доброй ночи, Швитцерлэндли![12]
Это он произнес уже вслух, громко. Но никто ему не ответил…
Он вернулся к себе. Сел за стол – горничная уже зажгла керосиновую лампу – подпер голову руками и задумался.
Любопытно, чем они там, дома, заняты? Что поделывают? Вот бы перенестись туда и хоть словечком с кем-нибудь перемолвиться!
Глава 8
Наконец и к царству батюшки-царя незаметно подкралась весна. В одну ночь наступила она, Ребман никак не ожидал такого в «глухой и мрачной» России. Просто как в сказке: рябина под окном в цвету, соловьи, лес. Куда ни глянь – цветущая белизна. И внутри – ликование, словно ты влюбился, сам того не желая. Ничего иного и не хочется, как только вспорхнуть и лететь, лететь все выше и выше…
Воскресным утром, по давней привычке, Ребман отправляется в церковь. Сначала, правда, спросил позволения: что если и это из разряда тех вещей, qui ne sont font pas.[13]
– Конечно же, можно, – говорит Маньин, – это никому не воспрещается.
– И когда пойдем?
– Когда хотите. Утром, до обеда. Или в обед.
– Да? И можно просто так входить, когда вздумается?
– Ясное дело. Богослужение длится не более получаса, а потом начинается сначала, и люди могут приходить и уходить, когда им удобно. В городах церкви всегда открыты, во все дни недели, в любое время можно зайти помолиться, даже когда нет богослужения.
– И иностранцы могут входить в храм?
– Разумеется! Церковь открыта для всех.
Вот Ребман и пошел.
Но и здесь все показалось ему чужим, даже более чуждым, чем все то, что он до сих пор видел, слышал и обонял. Один кадильный дым чего стоит!
Да и сама церковь: совершенно пустая, так что и присесть не на что. Ни кафедры, ни купели. Ни даже того, чего он искал в первую очередь, – органа. Святые с суровыми закопченными лицами из глубины своих золотых и серебряных окладов взирают на кучку мужчин и женщин, стоящих перед ними в воскресных одеждах или преклоняющих колени. Когда кто-то входит, то сперва идет к стоящему в уголке столу, покупает свечи, зажигает их перед алтарем или перед одним из святых и ставит рядом с уже горящими. Потом все стоят, слушают, что говорит или поет поп – собственно, все поется, – время от времени крестятся и низко кланяются. Кое-кто, входя, падает на колени и преклоняет голову до земли, три или четыре раза подряд, да так смиренно, что можно подумать, будто это бьет поклоны самый великий в мире грешник.
Со двора слышен звон, он слышен отовсюду. Ребман еще ранним утром побежал смотреть: это старый мужик, крестьянин с растрепанной головой и в грубых сапожищах, стоит и громко-громко бьет сразу во все пять колоколов. Руками и ногами тянет за веревки, на которых подвешены колокола: били-били-били-били-бим-бим-бим, били-били-били-били-бим, бом-бом-бом – словно крышками от молочных бидонов бьют, как в медные тарелки.
Народ в церкви не поет, поет только поп, который стоит впереди у алтаря, а потом исчезает за стеной с ликами святых, и хор – но какой! Если бы Ребман не слышал своими ушами, он бы ни за что не поверил, что в каком-то убогом селе на краю света такое возможно. Бас – силища, кажется, вот-вот стены рухнут; а певчих-то всего ничего, семь или восемь мужчин и вместо женщин – мальчики. Снова пианиссимо, словно ангелы поют на небесах. Музыка совершенно незнакомая, совсем другая, нежели та, к которой он привык, – неслыханная доселе музыка.
Попа в его богатом убранстве вовсе не поймешь, не разобрать ни слова. Кажется, он и поет, и говорит все одно и то