по меньшей мере одна вещь, в которой я уверен. На этом прочном фундаменте он намеревался построить новую философию, призванную заменить философию Аристотеля, и в 1637 г. начал публиковать элементы своей новой системы. Со времени публикации в 1952 г. объемной статьи Мэри Боас стало привычным называть эти две альтернативы теории Аристотеля о формах и качествах – атомистическую философию древних (возрожденную Галилеем, Гассенди и другими) и корпускулярную философию Декарта – «механической философией»{941}. Этот термин широко использовался в конце XVII в., однако он скорее сбивает с толку, чем помогает.

Декарт, которого называли основателем механической философии, никогда не называл себя сторонником механицизма; он говорил, что все законы механики являются физическими, или естественными, законами (что показал Галилей), но не все законы природы механические – он не описывал природу как механическую систему. Декарт один раз в письме (1637) использовал этот термин, упоминая «довольно грязную механическую философию» – другими словами, такую философию, которая подходила бы каретных дел мастеру. Он отвечал критику, который описывал его философию как «грубую и довольно грязную», «чрезмерно грубую и механическую» – то есть слишком приземленную (как выразились бы мы), чтобы ее вообще можно было считать философией. Он писал: «Если моя философия кажется ему чрезмерно грубой, поскольку рассматривает формы, размеры и движения, как в механике, то он осуждает то, что я считаю заслуживающим похвалы в первую очередь и чем я особенно горжусь»{942}. (Леонардо тоже решил, что называться философом-механицистом – это предмет гордости){943}.

Термин «механическая философия» придумал Генри Мор (преподаватель Кембриджа, последователь Платона) в 1659 г., уже после смерти Декарта, когда критиковал картезианство, восторженным сторонником которого раньше был он сам{944}. Мор хотел защитить идею души и цели природы и отвергнуть утверждение картезианцев, что естественные процессы лишены души, что материя пассивна и что все происходящее в мире (за исключением свободного выбора Бога, ангелов и людей) определяется необходимостью. За пределами Англии этот термин приживался медленно: на латыни он впервые встречается в 1678 г. в «Рассуждениях» (Disputationes) Сэмюэла Паркера, а на французском – в 1687 г. в журнале «Новости республики ученых» (Nouvelles de la république des lettres) Пьера Бейля{945}. В английском языке существовала альтернатива этому термину: в 1662 г. Роберт Бойль изобрел термин «корпускулярная философия», который включал как атомизм древних, так и новую корпускулярную теорию Декарта{946}. Таким образом, «корпускулярная философия» и «механическая философия» были двумя соперничающими терминами, обозначавшими одно и то же явление: и действительно, впервые оба термина встречаются во французском языке как ссылка на la philosophie mécanique ou corpusculaire (1687; два года спустя при переводе Бойля использовалось словосочетание la philosophie des corpuscules){947}.

Именно так Уолтер Чарлтон в 1654 г. определил то, что потом станут называть механической философией. Все, что он говорит, мог бы сказать Декарт:

Мы считаем, что общие законы природы, посредством которых она производит все явления, действием одной и стремлением другой вещи, что может быть выведено из разных предшествующих рассуждений, таковы: (1) каждое явление должно иметь свою причину; (2) ни одна причина не может действовать иначе, как движением; (3) ничто не может действовать на удаленный объект или на тот, который не присутствует, кроме как непосредственно или при помощи некоего инструмента, соединенного с ним или переданного; и следовательно, ни одно тело не может двигать другое иначе, чем посредством контакта, непосредственного или опосредованного, то есть либо посредством некоего продолженного инструмента, тоже материального, либо только себя.

Сформулировав это определение, Чарлтон переходит к атаке на традиционные концепции симпатии и антипатии, настаивая, чтобы на них взглянули по-новому, с точки зрения механики:

По размышлении будет трудно не признать необходимым, что, когда говорят, что две вещи притягивают или принимают друг друга благодаря взаимной симпатии или отталкивают и избегают друг друга из-за взаимной антипатии, это происходит теми же путями и средствами, какие мы наблюдаем, когда одно тело притягивает и удерживает другое или одно тело отталкивает и избегает контакта с другим во всех ощущаемых и механических действиях. Допустима лишь та небольшая разница, что в сильных и механических действиях притяжение и отталкивание выполняются посредством ощущаемых инструментов, но в тех более слабых проявлениях природы, называемых симпатией и антипатией, притяжение и отталкивание слабы и неощутимы.

Это означает, что Чарлтон теперь понимает принципы действия симпатии и антипатии:

Средства, используемые в любом ощущаемом влечении и соединении одного тела с другим, которое может наблюдать каждый, есть крючки, веревки или другие подобные промежуточные инструменты, протянутые от притягивающего к притягиваемому, а в любом отталкивании и отсоединении одного тела от другого либо используется некий шест, рычаг или другой промежуточный инструмент, либо что-то, что отталкивается или отрывается от двигающего к движимому. Почему в таком случае мы не можем заключить, что в любом загадочном и неощущаемом притяжении одного тела другим природа не использует определенные тонкие крюки, веревки, цепи или иные промежуточные инструменты, протянутые от притягивающего к притягиваемому, или, точно так же, что при любом отталкивании или разъединении она использует определенные палки, шесты, рычаги или иные протяженные инструменты, идущие от отталкивающего к отталкиваемому телу? Из-за того, что все ее инструменты невидимы и неощутимы, мы не должны делать вывод, что их вовсе не существует{948}.

Эта механическая философия, описанная Чарлтоном, показалась бы весьма разумной Лукрецию, однако он был бы озадачен самим названием, поскольку римляне, подобно нам, не считали шесты и крючки машинами – это простые механизмы математиков. Но римское понятие машины отличалось и от понятия Чарлтона, и от нашего. Главный источник наших знаний о машинах римлян – это трактат Витрувия «Десять книг об архитектуре», в котором описаны машины, использовавшиеся в строительстве и военном деле. Когда Витрувий пишет о машине (латинское machina), то использует слово, значение которого значительно отличается от современного. Строительные леса – это машина. Штурмовая лестница – машина. Башня на колесах, сооруженная для преодоления стен вражеских крепостей, – машина. Платформа, на которой стояли зрители, – тоже машина. Римские машины не обязательно должны были перемещать предметы или иметь движущиеся части. Общим у них было то, что они представляли собой прочные и устойчивые конструкции. Таким образом, грузоподъемный блок относится к машинам, но лишь потому, что он надежно закреплен. Катапульта – машина, но не потому, что она предназначена для метания огромных камней, а потому, что изготовлена из больших бревен, связанных вместе. Ближайшим синонимом machina было слово fabrica, которое часто переводят как «структура». Когда Лукреций говорит о машине мира (machina mundi), то делает это в рамках дискуссии о разрушении нашей Вселенной. В конце дней ее структура распадется. Таким образом, машина мира – это устойчивая структура нашей Вселенной: небо, земля и четыре элемента. Все это исчезнет, когда старая Вселенная умрет, а из нее родится новая{949}.

Фраза machina mundi появлялась у Тертуллиана (160–225) и Августина (354–430), а затем и во всей средневековой философии (например, у Сакробоско), несмотря на то что текст Лукреция был утерян и найден лишь в 1417 г.[287], но означала она вовсе не конструкцию из взаимосвязанных движущихся частей, наподобие шестереночного механизма или трансмиссии. Поэтому ее перевод как «машина мира» неверен. Вероятно, лучше всего перевел (на английский) эту фразу Джон Уилкинс в 1675 г. – «видимая структура, которую мы называем миром»{950}.

§ 2

Конечно, со временем изначальное значение фразы Лукреция было утеряно; машины менялись, а вместе с ними менялось значение слов Лукреция. Ключевую роль в этом сыграли часы. Одна из главных задач первых часов – моделировать движение неба, а не просто указывать время. Так, в 1364 г. (приблизительно через шестьдесят лет после изобретения анкерного механизма, сделавшего возможным механические часы) Джованни де Донди построил в Падуе astrarium (астрономические часы), которые показывали время, отображали движение Солнца, Луны и других планет, а также указывали дни религиозных праздников. Еще одна цель – доказать, что система Птолемея не просто математическая

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату