Однако большинство новых ученых избегали слова «свидетельство», поскольку оно неизбежно несло в себе намек на суды – намек, который Спрэт хотел сделать явным. Так, в 1660 г. Бойль описывает один из экспериментов «как правдоподобное, но не демонстративное доказательство, что вода может быть трансмутирована в воздух»{912}. В данном случае он использует слово «доказательство», как будто пишет preuve на французском, вместо «свидетельства» в значении свидетельства-признака. В современном английском языке «правдоподобное доказательство» так же невозможно, как «фальшивый факт», но у Бойля «доказательство» используется в другом значении.
Кроме того, Бойль, как и все ученые XVII в., понимает, что большинство его читателей будут составлять математики. И он считает, что должен «…извиниться перед читателями из числа математиков. Некоторым, боюсь, не понравится, что я предложу в качестве доказательств такие физические эксперименты, которые не всегда демонстрируют вещи с математической точностью и аккуратностью; и еще в меньшей степени они одобрят, что я присовокуплю такие эксперименты для подтверждения толкований, как будто гипотез и предположений, должным образом осмысленных, недостаточно для убеждения любого рационального человека в вопросах гидростатики»{913}. Другими словами, он полагает, что должен извиниться за обращение к свидетельствам-признакам в области, где кажется возможной математическая демонстрация (свидетельство-ясность). Это стремление к демонстрации не ограничивалось тем, что мы называем эмпирическими науками, но было распространено и в богословии. Так, в 1593 г. математик Джон Непер представил свою интерпретацию Апокалипсиса как «некой формы предположения, настолько близкой к аналитическому или демонстративному методу, насколько позволяют слог и природа Священного Писания»{914}.
Работа математиков эпохи Возрождения шла в двух направлениях. Аристотель проводил границу между геометрией, арифметикой (которая занималась чисто теоретическими вопросами) и оптикой, с одной стороны, и гармонией и астрономией (она имела дело с физической реальностью) – с другой. Бэкон дал название этому различию: «чистая математика» и «смешанная математика». (Бэкон расширяет список разделов смешанной математики, включая в него перспективу, инженерное дело, архитектуру, космографию и «разные прочие»{915}.) Чистая математика имеет дело с доказательствами и демонстрациями, а смешанная – с явлениями. Но статус у чистой математики выше, результатом чего было стремление подражать языку и аргументации чистой математики.
Например, Галилей старался держаться как можно ближе к геометрии. Он измерял длину теней на Луне и использовал геометрию для демонстрации высоты гор, которые отбрасывали эти тени; он использовал геометрию для доказательства (довольно изящного), что пятна на Солнце должны располагаться вблизи поверхности{916}. Но эти доказательства включали рассуждения, которые шли от вещей (теней и фигур) к применимости геометрических теорем. И действительно, они начинались как аналогии. Галилей считал, что чередование ярких и темных пятен вдоль границы света и тени похоже на горный хребет на восходе Солнца, если смотреть на него сверху, – поэтому, делал вывод он, это могло быть именно горным хребтом. Пятна на Солнце напоминали ему облака; он знал, что это не облака, однако пятна были так же связаны с поверхностью Солнца, как облака с поверхностью Земли. Новая наука часто представала в виде системы аксиом и демонстраций – например, в «Двух новых науках» Галилея или в «Началах» Ньютона, – но всегда опиралась на факты и (с меньшей уверенностью) на аналогии.
Это помогает объяснить, почему в текстах XVII в. редко употреблялось слово «свидетельство» (которое содержало ассоциацию с согласием или несогласием, наблюдаемым в судебном конфликте). Оно всего три раза (один раз в форме глагола) встречается в «Истории Королевского общества» Спрэта. В «Оптике» (1704), величайшем триумфе новой экспериментальной науки, Ньютон использует его один раз. В первых томах «Философских трудов» оно появляется всего один или два раза в год. Даже в такой поздней работе, как «Курс экспериментальной философии» (Course of Experimental Philosophy, 1734–1744) Дезагюлье, слово «свидетельство» в двух объемных томах появляется всего два раза. Как мы уже видели, после 1660 г. сторонники новой науки бесконечно рассуждали о «фактах» (хотя Ньютон избегал этого термина, считая его неподходящим для математика), «опыте», «экспериментах», «гипотезах», «теориях» и «законах природы». Но слово «свидетельство» они использовали, как правило, небрежно и непреднамеренно, зачастую (как показывает приведенная выше цитата из Спрэта) из желания провести параллели с юриспруденцией и/или богословием.
Если и существовало одно слово, символизировавшее новую науку для тех, кто создавал и практиковал ее, то этим словом был «опыт», а не «свидетельство». Паскаль не ограничился простым заявлением о значимости опыта, но утверждал, что наше познание природы способно на бесконечный прогресс, потому что оно основано на опыте, а опыт со временем накапливается{917}. Таким образом, повышенное внимание к опыту ассоциировалось с понятиями прогресса и открытия. Конечно, было нечто глубоко сомнительное в том, что теоретическое понимание природы заменялось измерением высоты ртути в трубке: измерение есть частное событие, производимое при помощи определенного оборудования в определенный день, при определенных условиях, тогда как теория должна быть универсальной. Первые экспериментаторы, например Галилей, пытались преуменьшить эту проблему, сообщая об эксперименте в общих терминах, как многократно повторяющемся, но начиная с Паскаля эксперимент становится локальным событием и описывается именно как локальное событие. Такие описания не смягчают эпистемологическую проблему, смещая фокус от конкретного к общему, а, наоборот, подчеркивают ее{918}. Один из способов обойти проблему – разработать серию экспериментов, которые исследуют явление с разных сторон: Паскаль стремился выйти за рамки эксперимента Торричелли и придумать новые именно для того, чтобы заполнить этот пробел.
Соответствие между теориями и фактами считалось таким важным, что Галилей и Ньютон были готовы исказить факты, чтобы они согласовывались с теориями, – даже несмотря на то, что настаивали на верховенстве факта по отношению к теории. Во всяком случае, Мерсенн был уверен, что эксперименты Галилея с падением тел невозможно повторить в точности, а Ньютон подправлял цифры, чтобы его теоретические расчеты совпадали с измеренной скоростью звука{919}. Мы можем утверждать, что наука Галилея и Ньютона была чисто эмпирической, но тогда это слово используется в значении, которое оно приобрело в XIX в., – в XVII в. эмпириками считали людей, не умевших логически рассуждать, а не тех, чьи теории опирались на свидетельства[279]. Гассенди и Локк не считали себя основателями эмпирической философии, хотя с нашей точки зрения именно такова была их роль.
Новые ученые по возможности стремились к математической демонстрации и заявляли о точном соответствии теории и факта, когда это было им нужно, и поэтому в английском языке они всеми способами избегали слова «свидетельство», которое неизбежно ассоциировалось с юриспруденцией. В результате мы можем выявить «источник» для языка фактов (глава 7), законов природы (глава 9), а также гипотез и теорий (глава 10), но не для языка свидетельств – если он и существует, то находится вне науки.
Язык свидетельств-признаков (в отличие от концепции) стал развиваться к концу XVII в. не в научных трудах, а в работах по естественной теологии, таких как «О принципах и устоях естественной религии» Джона Уилкинса (1672; встречается 75 раз) и «Древнее происхождение человечества» (The Primitive Origination of Mankind) Мэттью Хейла (1677; встречается 280 раз, но Хейл был председателем суда). Термин укоренился в философии: Юм в своем «Трактате о человеческой природе» (1739–1740) использует его 48 раз. На судьбу слова «свидетельство» повлияла работа Уильяма Пейли «Естественная теология» (Theology; or, Evidences of the Existence and Attributes of the Deity, 1802). Мы можем видеть, как медленно, но уверенно свидетельства-признаки перемещались из юриспруденции, богословия и философии в науку, но язык еще значительно отставал от концепции, поскольку эксперимент – это не что