Работы Адорно и Хоркхаймера, как и Беньямина, заложили философский фундамент не только для более поздних исследований представителей Франкфуртской школы, которых в первую очередь интересовала проблематика капиталистического социального контроля, но и для сторонников так называемой французской политической экономии массовых коммуникаций 1970-х годов, которая более подробно изучала логику функционирования не единственной культурной индустрии, а культурных индустрий, во множественном числе.
§ 3. Теории технической рациональности и одномерного человека Герберта Маркузе
Более поздние представители Франкфуртской школы, вполне в духе наследия культуриндустрии, критикуют социальный контроль в капиталистическом обществе и коммуникативные составляющие этого контроля. У Г. Маркузе медиа, в результате рационализации общества, становятся агентами навязывания ложных потребностей. Для Ю. Хабермаса значение имеет создание при помощи медиа иллюзии дебатов, которые на самом деле отсутствуют, что разрушает политическую подотчетность власти и роль всей коммуникативной сферы в обществе, или публичной сферы, как ее называет Хабермас.
Работа Герберта Маркузе «One-Dimensional Man» («Одномерный человек») развивает критические взгляды Т. Адорно и М. Хоркхаймера.[231] Споря с традиционной точкой зрения, согласно которой техника освобождает человека, он утверждает, что такие особенности капиталистического сознания, как массовое использование техники, рационализация науки и экономики, привели к потере человеком его многомерности и превращению его в «рационального индивида». Такого человека, основной задачей которого является «рациональное действие», Маркузе называет одномерным (one-dimensional). В результате вне зависимости от потребительской способности, уровня доходов и проч. человек подчиняет свою жизнь рациональному планированию. Капиталистические отношения, кредиты, страховые компании, банки – все это становится компонентами единой системы рационального порабощения индивида, его «заковывания» в кандалы: «В развитой индустриальной цивилизации царит комфортабельная, покойная, умеренная, демократическая несвобода, свидетельство технического прогресса».[232]
В условиях повышающегося рационального уровня жизни неподчинение системе кажется социально бессмысленным и приводит к утрате современным обществом критики, основ критического мышления, а также к разрушению модели столкновения классовых интересов. Этот механизм действует, согласно Маркузе, через навязывание истинных и ложных потребностей, в чем существенную роль играют медиа: «Именно формирование ложных, репрессивных потребностей, привязывающих индивида к современному обществу, а не репрессия, не подавление потребностей большинства, как это было раньше, становится основой саморегулирования современной индустриальной цивилизации».[233]
Мысль о том, что репрессивные методы замещаются методами коммуникативного манипулирования, возникает у Маркузе почти одновременно со многими другими исследователями, которые отдают коммуникациям существенную роль в процессе реализации власти. Так, например, французский философ-неомарксист Луи Альтюссер пишет о том, что в современных обществах аппараты прямого насилия были заменены идеологическими аппаратами (этот термин Альтюссера станет устоявшимся),[234] к которым относятся школы, церковь, средства массовой коммуникации, культурные отрасли и др. Речь идет о том, что в современном обществе с помощью коммуникаций создается механизм согласия, поэтому нет никакой необходимости использовать прямое принуждение. То же соображение о поддержании абсолютной власти (гегемонии) есть и у А. Грамши.[235] Отчасти этой же идеи придерживается Ги Дебор в «Обществе спектакля», где обосновывает то, что медиа создают в обществе спектакль, который способствует сложившимся отношениям доминирования.[236]
Пьер Бурдьё также не остается в стороне от этих тенденций. Он предлагает концепт символического насилия для понимания той роли, которую выполняют медиа в общественной жизни.[237] С его точки зрения, используя аппарат легитимного называния (denomination légitime), медиа создают отношения власти. В другой работе Бурдьё и Ж.-К. Пассрон исследуют, каким образом школа как институт воспроизводит сложившиеся социальные отношения и расслоение в обществе.[238] Таким образом, книга Бурдьё и Пассрона «Воспроизводство» также находится в традиции восприятия идеологических аппаратов как инструментов символического насилия.
§ 4. Юрген Хабермас и концепция публичной сферы
В том же ключе идеологического доминирования буржуазии над рабочим классом выступает последний представитель Франкфуртского института Юрген Хабермас. Его докторская диссертация «Общественная сфера. Археология публичности как конститутивная особенность буржуазного общества» (1962)[239] посвящена исследованию постепенной деградации пространства медиации между государством и гражданами; это пространство он называет «публичная (или общественная) сфера». Оно начало формироваться еще в XVIII в., с развитием прессы, театра и других публичных площадок и, с точки зрения Хабермаса, находится под угрозой исчезновения в связи с постепенным вторжением законов рынка в сферу культурного производства. В результате свободные дебаты, основной элемент общественной сферы, уступают место коммуникации, то есть массовому распространению своего рода заготовленных мыслей, или эрзац-дебатов, исключающих граждан из общественной сферы.
Работа Хабермаса представляет собой всеобъемлющее археологическое исследование такого явления, как публичная сфера, которое зарождается в полисных государствах Древней Греции. Как пишет Хабермас, каждый гражданин мужского пола одновременно должен был жить в двух пространствах – домашнем, или «приватном», обозначаемом древнегреческим словом óικος – дом, и пространстве коллективных интересов, представляющим собой площадки для собраний лиц мужского пола, где принимались общие решения о наказании тех, кто нарушил правила общежития в полисе, о ремонте общественных пространств, о пользовании коллективными благами (водопроводом, например) и т. п. Такое пространство является общинным, городским (polis). Затем, при феодализме в Европе, два эти пространства сливаются воедино в связи с тем, что феодал, по Хабермасу, воплощает в себе и публичную сферу, поскольку является правителем, наместником территории, где властвует, и приватную, так как владеет землей, на которой правит. Наконец, с возникновением той или иной формы общественной подотчетности, то есть государств, где власть в какой-то мере формировалась при участии граждан (в первую очередь буржуазии, получившей избирательные права), публичная сфера становится в определенной мере независимой и представляет собой пространство согласования интересов между теми, кто выдвигает своих представителей во власть, и самой властью, нуждающейся в обратной связи от своих избирателей. Образцом такой «идеальной» общественной сферы Хабермас называет Великобританию второй половины XIX в.: там почти повсеместно уже существует массовая пресса, есть различные интеллектуальные буржуазные дискуссионные клубы и др. Все эти пространства, по Хабермасу, являются публичной сферой. Обратим внимание на то, что в середине XIX в. в Великобритании еще нет всеобщих избирательных прав и действует существенный имущественный ценз на участие в политике, то есть избирать и быть избранными могут только землевладельцы и буржуазия с определенным уровнем собственности. Несмотря на это, именно такое общество являлось воплощением подлинной публичной сферы, полагает