Несколько полочек или этажерок поддерживали свитки пергамента, старинные книги, большие и маленькие. На столе лежал громадный том с разрисованными большими буквами, с переплетом из белой кожи, с застежкой и уголками из серебра. Он имел вид сборника хроник. Два кресла, одно из коричневой кожи, другое с пуховой подушкой, на которой виднелись отпечатки угловатой спины и нескладного таза Кнапвурста, дополняли убранство комнаты.
Я пропускаю чернильницу, перья, горшок с табаком, пять- шесть повсюду разбросанных трубок и маленькую печку с небольшой дверцей, открытую, пылающую, выбрасывающую иногда сноп искр со странным шипением, похожим на шипение кошки, которая сердится и подымает лапу.
Все это носило колорит коричневой пережженной умбры, успокоительный для зрения, колорит, секрет которого унесли фламандские мастера.
— Так значит, вы действительно выходили вчера вечером, господин доктор? — сказал Кнапвурст, когда мы удобно уселись, он — перед своей книгой, я — у трубы печки, о которую грел руки.
— Да; довольно рано, — ответил я. — Одному угольщику в Шварцвальде понадобилась моя помощь: он поранил себе топором левую ногу.
Это объяснение удовлетворило, по-видимому, горбуна; он зажег свою трубку, старую, почерневшую деревянную трубку, которая ниспадала ему на подбородок.
— Вы не курите, доктор?
— Извините, курю.
— Ну, так набейте одну из моих трубок. Я тут читал хроники Гертцога, — сказал Кнапвурст, кладя длинную желтую руку на открытую книгу, — когда вы позвонили.
Теперь я понял, отчего мне пришлось ждать так долго.
— Вам нужно было окончить главу? — улыбаясь, проговорил я.
— Да, сударь, — тоже с улыбкой ответил он.
Мы оба рассмеялись.
— Все равно, — сказал он, — если бы я знал, что это вы, я бросил бы главу.
Наступило несколько минут молчания.
Я рассматривал странную физиономию горбуна: глубокие морщины, окружавшие его рот, маленькие глаза со сморщенными веками, круглый на конце нос и — главное — громадный лоб. В лице Кнапвурста я нашел некоторое сходство с Сократом. Греясь и прислушиваясь к треску огня, я размышлял о странной судьбе некоторых людей.
«Вот, — думал я, — этот карлик, это безобразное, невзрачное существо, закинутое в угол Нидека, как сверчок, вздыхающий за очагом, — вот этот Кнапвурст живет одиноким среди суматохи и больших охот, постоянных кавалькад, лая собак, грубых криков охотников, весь погруженный в свои книги, думая только о былых временах, когда все вокруг поет или плачет. Весна, лето, зима приходят и проходят, заглядывая поочередно в его маленькие, тусклые окна, веселя, согревая, оцепеняя природу!.. В то время, как столько людей предаются увлечению любви, честолюбия, жадности, надеются, добиваются, желают, он ни на что не надеется, ничего не добивается, ничего не желает. Он курит свою трубку и, устремив глаза на какой-нибудь старый пергамент, мечтает, приходит в восторг от вещей, не существующих больше или никогда не существовавших — что то же самое.
Гертцог сказал то-то… такой-то предполагает другое! И он счастлив! Его пергаментное лицо сияет, его спина, формы трапеции, сгибается еще больше, острые большие локти протирают дыру в столе, длинные пальцы словно врастают в щеки, серые глазки устремлены на латинские, греческие или этрусские буквы.
Он приходит в восторг, облизывает губы, как кошка, которая только что вылакала любимую еду. А потом он вытягивается на своей постели, скрестив ноги, вполне довольный собой. Господи Боже мой! Внизу или наверху лестницы находишь строгое применение Твоих законов, исполнение долга?»
А снег таял вокруг моих ног, нежное дыхание печки проникало в меня, я чувствовал, что оживаю в этой атмосфере, наполненной запахом табака и благовонной смолы.
Кнапвурст положил трубку на стол и снова, дотронувшись до книги, заговорил серьезным тоном, как бы исходившим из глубины его совести или, вернее, из бочки.
— Вот, доктор Фриц, закон и пророки.
— Как так, господин Кнапвурст?
— Пергамент, старый пергамент, — сказал он, — я люблю это. Эти старые, желтые, изъеденные червями листы — все, что остается нам от былых времен — от Карла Великого до нынешнего дня! Старые фамилии исчезают, пергаменты остаются. Что было бы со славой Гогенштауфенов, Лейпингенов, Нидеков и многих знаменитых родов?.. Что сталось бы с их титулами, гербами, высокими подвигами, дальними походами в Святую Землю, браками, старинными претензиями, победами, давно уже забытыми?.. Что сталось бы со всем этим без пергаментов? Ничего. Эти бароны, герцоги, принцы как будто не существовали бы — и они сами и все, что касалось их… Их большие замки, дворцы, крепости падают и исчезают с лица земли; это развалины, смутные воспоминания… Из всего этого существует только одно: хроника, история, песня барда или миннезингера — пергамент!
Наступило молчание. Кнапвурст продолжал:
— А в эти отдаленные времена, когда знатные рыцари вели войны, сражались, ссорились из-за какого-нибудь клочка земли, титула и того меньше — с каким презрением смотрели они на бедного маленького писца, ученого человека, знакомого с волшебством, скромно одетого, с чернильницей за поясом вместо оружия. Как они презирали его, говоря: «Это атом, тля; он ни на что не годен, ничего не делает, не собирает нам подати, не управляет нашими имениями, тогда как мы, храбрые, одетые в железные латы, с пикой в руке, мы — все». Да, они говорили так, видя, как бедняк еле передвигает ноги, дрожит от холода зимой, потеет летом, покрывается плесенью в старости. Ну, и вот этот атом, эта тля заставляет их пережить пыль их замков, ржавчину их оружия. Поэтому я и люблю эти старые пергаменты, уважаю их, почитаю. Как плющ, они покрывают развалины, мешают старым стенам обрушиться и исчезнуть навсегда.
Говоря это, Кнапвурст принял важный, задумчивый вид; эта мысль растрогала его, вызвала две слезы на его глаза.
Бедный горбун! Он любил тех, кто снисходительно относился к его предкам, покровительствовал им. И кроме того, он говорил правду; его слова имели глубокий смысл.
Я был очень удивлен.
— Господин Кнапвурст, так вы учились по-латыни?
— Да, научился сам, — ответил он не без тщеславия, — латыни и греческому; с меня было достаточно старинных грамматик. Это были заброшенные книги графа; они попались в руки мне; я проглотил их!.. Через несколько времени граф, услышав случайно от меня латинскую цитату, удивился: «Кто научил тебя латыни, Кнапвурст?» — «Я сам, ваше сиятельство». Он предложил мне несколько вопросов. Я ответил довольно хорошо. «Черт возьми! — сказал он. — Кнапвурст знает больше моего; я сделаю его хранителем моих архивов». И он передал мне ключ от архива. Это было тридцать пять лет тому назад, и с тех пор я все прочел, все просмотрел. Иногда граф, видя меня на лестнице, останавливается и спрашивает: «Что это ты там делаешь, Кнапвурст?» — «Читаю семейные архивы, ваше сиятельство». — «А! И что же, нравится тебе?» — «Очень». — «Ну, тем лучше; без тебя, Кнапвурст, кто знал бы о