Разбойники давно не чурались крови. Каждый много раз причинял смерть и сам был к ней готов: если не от ловкого копья, так на плахе… но это! Нынешнее лихо кралось во тьме, незримое, непонятное. Утаскивало по одному. Потрошило несбывшихся аррантских царей, точно курят.
Пивной хмель улетучился без следа. Телепеничи вскакивали со стуком и рёвом, хватали оружие. Рвались на волю из мышеловки, тесной для боя. Одна незадача: дверь была низковата и узковата. И поперёк окровавленного порога разгромоздился главарь, умирающий либо мёртвый, а из-под него в четверть пола – ведёрная скользкая лужа.
Первые, кто наудачу кинулся вон, в эту лужу и угодили. Сенная тьма глухо жвакнула двумя тетивами. Самострельного болта, пущенного в упор, не задержат и дощатые латы. А тельницы, расшитые материнскими о́берегами, способными отвести смерть, истлели годы назад. Одного телепенича сквозь грудину ударило в становой хребет, отбросило на горячую печь. Другого пришило к товарищу, наседавшему сзади.
Галуха, от ужаса нечеловечески ловкий, вкатился под стол и там скорчился. За тонкой препоной скатерти длились рёв, топот, удары. Уши рвал чей-то визг, нескончаемый, невыносимый. Гулкий ковчежец уда отзывался потусторонним плачем. Галуха сам едва не орал, ужом ввинчиваясь под лавку. Как спастись, если дом загорится? Что за новый приступ вони, горелая кровь – вдруг изба уже полыхнула?
Самострел скоро не перезарядишь. Меткие болты взяли ещё двоих, но людская волна вырвалась за порог. С яркого света да в темень! На злые ножи, на острые секачи незримых врагов! Крича под ударами, наугад отбиваясь и нещадно полосуя друг друга, разбойники отыскали наружную дверь. Скопом навалились. С грохотом высадили…
Узрели яркий свет факелов. Шипящую под снегом дымную кучу. Цветными пятнами на земле – понёвы малох, отворовавших своё. Голого Капусту, вздёрнутого на релью сбитых ворот. А прямо перед собой – уцелевших неустроичей. Мужиков с копьями, с вилами. Баб, готовых топорами отвёрстывать бесчестье и муки. Поодаль – чужака в кратополом сером заплатнике. Мощный лук изготовлен к стрельбе, лезвие широкого срезня как будто пламенем обтекает…
Гляделки длились мгновение. Из сеней в спины, загородившие выход, ударили ещё болты, а неустроичи с рыком хлестнули вперёд. Кто б сейчас их сдержал! Всяко не ухо́ботье былой шайки без головы и порядка. Простоволосая бабка, оплакавшая мужа и внука, прижала чью-то шею ухватом. Крепкому повольнику велика ли гроза! – но руку, вскинутую в замахе, перебило стрелой. Выпавший кинжал земли не достиг. Старуха тотчас вогнала его под рёбра врагу. Парнишка, не забывший крика сестры, сбитый наземь, вцепился супостату в ногу зубами – и лишь погодя заметил, что тот рухнул на него уже мёртвый. Неустроич с чёрным от побоев лицом и в рубахе, заскорузлой от крови, голыми руками сгрёб разбойника, сунувшегося мимо. Бешено рванул бороду, попавшую в горсть. Отшвырнул с кожей. Щады не было, а скоро стало некому её и просить.
Последних, ещё дышавших, забили дубьём.
На том кончилась песня про Кудаша, защитника сирых.
Посланник Владычицы
Галуху, сколько он ни брыкался, вытянули на свет за штаны. Он знал: это смерть, и блажил, как коза под ножом, судорожно прижав к себе уд. Сильные руки встряхнули его. С досадой отвесили оплеуху.
– Будет орать! Сказано, не обидим.
Здравый смысл возвращался медленно, тяжело.
– Господин… – Галуха пытался встать на колени. – Помилуй, господин…
– Не признаёт, – удивился рослый моранич. – А кто мне сулил шувыру с шерстью скормить, если «Ойдриговой поступи» не сыграю?
– Ты ещё зарился ту шувыру вскроить да на голову ему натянуть, – вспомнил второй, поменьше, но тоже не хлипкий. – Может, самое время? Короб при нём, вдруг шувыра найдётся…
«Хотён!.. Пороша…»
Странное чувство. Ничтожные ученики поднялись могучими воинами, причастниками воли Царицы. А он, поселявший их в холодницу за нерадение, покупал себе жизнь, восхваляя беззаконных убийц…
Мораничи под руки вывели его, ослабевшего, через тёмные сени. Дети носили по двору факелы, взрослые таскали за тын облупленные тела. Всех, с кем Галуха разговаривал ещё утром, всех, кто слушал его, пируя в избе. Две бабы молча вытряхивали из шитой рубахи странно податливую, безмолвную Куку. Галуха смотрел, как на мо́рок. Сейчас боярыня сядет, сотрёт с половины лица багровую мазку… напустится с бранью на бестолковых приспешниц. Кука расслабленно переваливалась с боку на бок. Молчала.
Хотёну пришлось тряхнуть Галуху за плечо, чтобы тот услышал его.
– Куда, спрашиваю, пойдёшь? Ворон приказал, хочешь, с нами в Чёрную Пятерь, не хочешь – прямой след покажем в Непогодьев затон.
Галуха тупо глядел на него. Медленно повторил:
– Ворон?..
«Страх всей губы. Перст Владычицы неумолимый…» Мысли ворочались, как рыбы на льду, прихваченные морозом.
– Ну да, ты его Скварой знал. Вон твой короб, целёхонек! На которых саночках повезём?
…Сквара. Божье пламя в тощем теле мальчишки. Горе луковое, наглец и глумец, один за всё время, чью душу Галуха, пыль под ногами, пытался отспорить у непреклонного Ветра… Шёпот во тьме, как морозное дуновение. Мертвецы на земле…
Галуха, помалу начавший оттаивать под моранской защитой, вновь зябко вздрогнул:
– А… сам где?
Хотён досадливо скривился:
– Да улызгнул тут один… Шастнул вон, пока мы дозор скрадывали. Бабёнка с ним ещё. Дикомыт в сугон побежал.
– На что бьёмся, искровенит да отпустит? – лениво вставил Пороша.
– Не бейся, проспоришь. При тебе Воробыш рассказывал? Орудья довершать надобно.
Воробыша Галуха вспомнил с трудом. Он не заметил среди тел во дворе ни Лутошки, ни Чаги. Вот, стало быть, куда делись. Ушли, почуяв неладное. Взяли вы́передку. Да немалую: поди нагони.
– Опять мести́ начинает, – сказал Пороша.
Хотён отмахнулся:
– Ворона не собьёшь.
Непогожая ночь, еле различимое покрывало позёмки… Страшно до рассвета брести одному, не зная толком пути, но встреча с дикомытом пугала сильней. Хотелось бежать всё равно куда, как от осквернённой мечты.
– Затон… – кое-как выговорил Галуха. – Другой… далеко ли?
– Мудрено заплутать, – принялся объяснять Хотён. – Протокой всё прямо. У острова повернёшь…
Обмелевший и вымерзший, залив ещё хранил былой облик. Южный берег отлого спускался к белой равнине. Север стоял скальным лбом. Россыпи останцов, каменные мысы, устья проранов… Путаница островков, глухих рукавов. Широкие ковши, где недолго обмануться, особенно в ночи, думая, будто вышел на путеводный простор. Сорные мели, заводи, ерики… Чага никогда не понадеялась бы выбраться отсюда одна. Да ещё с дитём за плечами. И вторым на вороту́, тоже сыном, если верить чуть расплывшемуся носу и брюху огурцом.
– Лутонюшка… погоди!
На переходах она всегда шла за санями, выдерживая не хуже других. Думала, сдюжит и ныне. Ошиблась. Лутошка уже дважды хотел оставить нерасторопную, уйти налегке: «По следу нагонишь». На третий раз бросит, наверно.
…Чага за руку привела его в малую избу, где, откинувшись на лавке, сидела боярыня – один нож в руке, другой, поменьше, в глазу. Стена большой избы гудела дурным прощальным весельем. Лутошка при виде мёртвой не удивился. Кивнул, деловито сказал:
«Уходить пора».
Гибель Куки словно межу обозначила. Вот досюда шли шайкой, а дальше всяк