– Признайся честно – ты просто вызубрил ее наизусть, – криво улыбнулся Вильгельм. Наконец-то я увидел его истинное лицо. Именно так он и выглядит, мой милый друг – почерневший от зависти неудачник.
– Работает не только с книгами! – сказал я довольно и, повторив Рейсте Чтения на собственной ладони, без предупреждения схватил Вильгельма за руку. Его мысли были похожи на скачущие перед глазами книжные строки. – Вил, ты… Твой отец… Он больше не сможет давать тебе денег?
– Не будем об этом. По сравнению с твоими переменами его недуг – сущая ерунда. Во всяком случае, кроме него самого никто не пострадал.
Его слова больно меня ранили, но Вильгельм, как обычно, этого не заметил.
– Я всегда знал, – продолжил он, – что рано или поздно ты всего добьешься. Ты ведь мечтал об этом… и ты этого достоин. Пятнадцатый рейсте. Такое могущество в одних руках… Страшно даже представить.
Наблюдать, как он корчится в тщетных попытках сохранить лицо, можно было бесконечно, но меня по-прежнему мучил жар, и я вернулся в постель.
– Есть еще одна новость, которую я хотел тебе сообщить.
Вильгельм не полюбопытствовал. Его силуэт со сложенными на груди руками темнел на фоне окна.
– Я уезжаю из этой дыры.
– Рад за тебя, – сказал он с глухим, упрямым отчаянием.
Давай, сделай вид, что действительно рад. Улыбнись, натяни свою привычную маску доброго друга. Пусть она прирастет к твоему лживому лицу.
– Старый хрен Нойманн оставил мне дом. Огромный дом на Кройц-штрассе. Не потому, что он такой добренький. Дом переходит ко мне по праву судьи вместе с судейскими капиталами – это огромная сумма, ты даже представить себе не можешь, насколько.
– Дом? Дом на Кройц-штрассе?
– Вот именно, – произнес я таким тоном, словно каждый день получал в подарок особняки. Рука с несколькими жалкими медяками уже протянута, и бывший податель жадно ждет, когда они упадут в его кружку. – И ты сможешь жить там, не тратя ни пфеннига. Рассчитаемся, когда твои дела пойдут на лад.
– Рихард, Рихард! Ты воскрешаешь меня из мертвых!
Сильный вправе не только казнить, но и миловать. Но все может измениться, Рауш, все может измениться в любую секунду – теперь твое будущее в моих руках…
– «Теперь твое будущее в моих руках…» – повторяю я, глядя на расплывающиеся перед глазами строчки. Мой предок оказался чудовищем. Нужно время, чтобы с этим смириться.
Крошечный огонек охотно перебирается с кончика зажигалки на бумагу и радостно набирает силу, чтобы тут же отправиться в печь.
– Если б моя бабушка и Рауш действовали сообща, у них было бы больше шансов, как считаешь? Но они не доверяли никому, кроме себя. Рауш совершил покушение на Кляйна – тот, скорее всего, выжил бы с этим своим пятнадцатым рейсте, и угодил бы прямиком в плен. Но он отдал свою кровь Бескову… Бабушка попыталась исправить ошибку, застрелив его, однако Бесков ожил… Просто замкнутый круг. Во всем виноват этот чертов круг…
Я сажусь на краешек кровати Германа, который по-прежнему глядит в потолок, но, кажется, дремлет, и кладу голову на матрас.
– Не буду спать. Знаешь, мне кажется, что если я закрою глаза, то наутро обо всем забуду. А я не хочу забывать. Если ты проснешься, уверенный в том, что ты – какой-нибудь беглый раб «тысячелетнего рейха», я буду рядом, чтобы рассказать тебе правду. Ты, конечно, не поверишь, и никто не поверит, ведь все будут уверены, что окружающая реальность – единственно возможная. Но я постараюсь тебя убедить, и тогда мы сможем бороться. Впрочем… – говорю я все тише, разомлев от тепла тела Германа и усталости. – Если фюрер действительно станет судьей, как задумал Бесков, прадедушка Саша никогда не встретит прабабушку Анну, потому что не будет тем врачом, к которому старик Кропп прибежит со своим отрубленным пальцем, и прадедушка Саша не окажет ему первую помощь, а потом не придет навестить, чтобы убедиться в отсутствии гангрены… и не найдет двух убитых горем пожилых людей, вынужденных оставить свой дом и крошечный огород, чтобы уехать в никуда с земли, которая отныне им не принадлежит… а раз так, то бабушка Эльза никогда не родится. Не будет моей мамы. Не будет меня самой… – я ворочаюсь, покрепче прижимаясь спиной к теплому боку Германа. – Если ты уйдешь, Гер. Забери меня с собой. Не бросай меня здесь, пожалуйста. Пожалуйста, не бросай.
«Не могу тебе этого пообещать».
Он стоит напротив окна, склонив голову к плечу, одетый в ту же фрачную пару, в которой танцевал с Ольгой на берегу Преголи в «Риверсайде». Волосы убраны назад, руки за спиной – спокойный, собранный.
«Ты останешься здесь, а я буду следить, чтобы у тебя все шло как надо».
«Как надо никогда уже не будет».
Он подходит, садится напротив меня так, что наши лица оказываются близко-близко, и нестерпимо сладко пахнет: манна небесная, думаю я, манна небесная, хотя никто из живущих ее не обонял.
«Все будет хорошо. Ты только притворись».
«Притвориться?»
«Сделай вид, что любишь. В самый последний раз. Как тогда, на Куршской косе, помнишь?»
Помнишь? Помнишь?..
Мы впали во грех молчания. Гордыня лишила нас дара речи. А теперь наши губы сочатся вином и медом, но горечь вины не избыть – как и то, что слова звучат слишком поздно, и лучше бы им вообще не звучать…
– Это не притворство!
Звук собственного голоса заставляет меня проснуться в стылую серость дня. Я мгновенно оборачиваюсь. Герман глядит с кроткой радостью человека, который долго ждал и наконец-то дождался. Я касаюсь его щеки – ледяная.
– Ты замерз. Надо было меня разбудить… – у меня самой зуб на зуб не попадает, но я стаскиваю себя с пригретого места и начинаю собирать поленья. – Сейчас затоплю, станет лучше. Воды вскипятим…
Герман не отвечает и продолжает смотреть в пустоту.
Я разжимаю руки. Дрова с грохотом рассыпаются.
Герман улыбается. Я кладу ему на веки испачканные в золе пальцы, и на них остается два черных пятна.
Спи в тишине, спи спокойно, мой нежный Освальд. Солнца здесь нет и не будет.
Меня зовут Есения Иллеш. Я – художница из российского города Калининграда.
Лицо Германа скрывается под тканью судейской мантии. Половицы провожают меня отчаянным скрипом. Потревоженная моими шагами вода мгновенно пропитывает обувь. Джинсы облепляют ноги до колен, и я