Он не мог ничего сделать, чтобы не повернуться. Он почувствовал, что сухожилия трещат, как пересохшие кожаные ремни. Крансвелл внезапно четко понял, что, если станет сопротивляться этому притяжению слишком активно, сам сломает себе кости.
«Смотри на меня, – сказала штука из сияния, и веки Крансвелла не повиновались его отчаянным попыткам зажмуриться. – Смотри на меня».
У него не было выбора. Он посмотрел. И он увидел.
И мир стал пустым и ужасающе голубым.
* * *Боль была сильнейшая. Боль заполняла весь мир, все его планы, все органы чувств; все виды зрения были целиком затоплены разрывающей, невыносимой мукой.
Фаститокалон лежал на грязном полу туннеля. Одно крыло сломалось и завернулось под него, в легких двигалась теплая жидкая кровь. Воздух с клокотанием вырывался из раны в спине, дыхание стало невозможным.
И боль была не самым страшным. Боль он мог вынести. Самым худшим было полное и уверенное осознание того, что он подвел – подвел их всех: подвел Ратвена, Варни и Крансвелла, которые наверняка стали следующими жертвами монахов, подвел Грету, которая рассчитывала, что он поможет остальным, подвел двух юнцов, чьи пневматические подписи пытался освободить в тот момент, когда крестообразный клинок вонзился ему в спину. Подвел даже самого себя… хотя это совершенно никакого значения не имело.
Он закашлялся, отхаркивая темную горькую кровь, и подумал: «Асмодей все-таки был прав: я – ошибка мироздания».
Эта мысль причинила меньше боли, чем можно было ожидать. Больше того: Фаститокалон заметил, что боль уходит, отступает от него, словно неспешный отлив, а в окружающей его темноте постепенно начинают появляться звезды. Одна за другой, а потом десять, двадцать, сто, тысяча звезд стали загораться, усеивая темный туннель искрами алмазного света.
Фасс не ощущал рук, ног. Пока он наблюдал, как загораются звезды, охватило оцепенение, унося прочь боль, печаль, горе. Он перевернулся, чтобы рассмотреть яркие созвездия над собой. Рана в спине вообще перестала его беспокоить.
«Какая красота! Как в Аду – весенней ночью в Аду, когда все хрустальные сферы со звоном вращаются, а пламя озера становится похожим на пол из подвижного опала». Он попытался потянуться рукой, попытался прикоснуться к ним – но оказалось, что шевелиться он не может.
«Ах, Сэм, – подумал он, внезапно очень ясно увидев, как Сэмаэль стоит на ступенях у края озера с венком бледных цветов на волосах, только золотое, белое и голубое, подсвеченное рябью воды и его собственным теплым сиянием. От этой картины у него перехватило дыхание. – Ах, Сэмаэль, как мне тебя не хватает. Как мне не хватает всего этого!»
Вокруг него медленно таяли его крылья, но перья оставались, опадая одно за другим на пол туннеля беззвучным белым снегом. «Сэмаэль», – повторил его разум. «Сэмаэль…» – уже где-то далеко: слово и имя удалялись от него, уходили из этого мира в иной.
«Ах, Сэмаэль, я хочу домой».
Фаститокалон смотрел на звезды и смутно думал о белом небе и криках воронья. Подумал о Грете, уже очень далекой, о ее решимости тем холодным утром, и, продолжая думать, начал уплывать.
* * *В итоге Мьюлип понес ее: посадил себе на закорки, как малышку, потому что гули как раз и предназначены для бега под низкими сводами туннелей в кромешной тьме – пригибаясь, тяжело нагруженные. Они потеряли бы время (которого, как Грета была уверена, им нельзя было терять), если бы ограничились той скоростью, которую она смогла бы развить на своих двоих.
Это было не самым приятным ощущением: Грету подбрасывало и мотало на спине у Мьюлипа в полной и непроглядной темноте. Она вынуждена была полагаться на зрение и чутье гуля. Акха и ее малыш, у которого, как оказалось, не было имени – они не давали детям имена до определенного возраста, потому что очень много гуленков погибали в младенчестве, – бежали следом. Единственным звуком во всем мире стал топоток ног по полу и быстрое резкое дыхание гулей. Грета даже не подозревала, насколько они тренированные: Мьюлип быстро бежал без остановки уже минут десять, с тяжелой ношей, но дыхание у него, хоть и стало частым, совершенно не сбилось.
Грета понятия не имела, где они находятся и что это вообще за туннели: без света темные пространства ничем друг от друга не отличались. Несколько раз они сворачивали направо или налево, следуя по уходящим вниз изгибам переходов, а один раз им пришлось замедлиться, чтобы миновать настолько узкий переход, что свод царапал Грете спину. Она крепко зажмурилась, вцепилась Мьюлипу в плечи и просто ждала, когда все закончится. И, когда они выбрались в более просторный туннель и Мьюлип смог выпрямиться, Грета заметила, что сердце у нее колотится, а в мозгу плещется перегоревший адреналин и токсины усталости.
Она не могла бы сказать, сколько времени прошло до того момента, когда гуль наконец перешел на рысцу, а потом и на шаг… потом он отпустил ее ноги, и она сползла с его спины и привалилась к невидимой стене туннеля. В следующее мгновение Мьюлип снова достал кусок светящегося дерева, и в его слабом сиянии она смогла разглядеть, что они находятся в бетонном коридоре, а не под кирпичными сводами. Провода и кабели многоцветными фестонами были развешаны по стенам, а еще…
А еще у одной из стен оказался высокий металлический шкаф, краску на котором невозможно было разглядеть при слабом свете гнилушки, – однако Грета знала, что у него скучный серовато-зеленый цвет, как у всех электрораспределителей по всему миру.
Коридор затрясся: где-то очень-очень близко по туннелю прошел поезд, и с потолка полетела мелкая пыль. Последний вагон прогрохотал мимо них, и звуки заглохли вдали. «Мы под самым метро», – поняла Грета и снова посмотрела на металлический шкаф у стены и толстые кабели, уходящие в него с обеих сторон.
– Здесь, – сказал Мьюлип. Стоящая за ним Акха наблюдала за Гретой пристально – гораздо пристальнее, чем хотелось бы. – Люди в глубоком туннеле говорят: в коробке, в служебном коридоре к северу от убежища, – отсекающий рубильник.
Шкаф был заперт, конечно же, на массивные висячие замки, чтобы не допустить постороннего вмешательства.
– От всей станции или только от убежища? – уточнила она.
– От убежища, – ответил он, а потом повернулся и сказал Акхе что-то по-гульски, совершенно иным тоном.
Грете послышалось в нем успокоение и нечто, похожее на гульское «пожалуйста».
Акха скользнула взглядом по нему, по Грете, по шкафу, а потом посмотрела на ребенка на своих руках.
– Говоришь, лекстриство нас не обожжет, – проговорила она, снова глядя на Грету. – Не выйдет из бутылки, виденной Мьюлипом, и… не сбежит?
– Этого не будет, – подтвердила Грета. – Даю слово, что не будет. Из-за разбитого стекла оно не освободится: