И теперь к концу самых страшных первых суток он просто старался жить, понемногу забывая, что раньше жить ему было не больно. И не приходилось бороться с самим собой: каждый вдох остро рикошетил между ребер, напоследок застревая тягучим комком где-то в пояснице.
Иногда удавалось забыться беспокойным сном на несколько минут, но тут же малейшее движение рывком возвращало к реальности, полной далеко не самых приятных ощущений. Макс терпел. Ему было нужно выжить пусть даже для того, чтобы сдохнуть, вцепившись этим живодерам зубами в глотку!
Ему сказали, что сон пойдет на пользу. Где же этот сон? Как можно спать, когда так больно? А потом уже спал… Любое терпение истощает. Силы тают, уходя по капле, уступая место безразличию и тупому оцепенению.
Только есть и спать – единственное доступное лекарство. Он не считал дней, не знал, сколько времени провалялся в полузабытьи, когда после боли волнами накатывал жар, раны заживали медленно, и теперь беспокоил только непереносимый зуд под повязкой. Заживает…
Скорей бы снять этот душащий кокон из прокипяченых тряпок, пропахших тленом и хозяйственным мылом! Хорошо было снова ощущать запахи, пусть и застоялого пота, взявшейся коркой крови и жирно чавкающий гноем запах смерти, пропитавший стены захудалого госпиталя.
Смотреть, думать и угадывать по звуку, чем сейчас занят врач: звонкое журчание пилы и мычание сквозь зубы; дробное позвякивание и сдержанные матерки; лихорадочное бормотание, глухой удар и последний выдох облегчения.
Скоро снимут повязки, и он увидит. Максим надеялся, что увидит он все-таки самого себя, а не тот страшный кошмар, который себе уже вообразил.
– Ну-с, погляди на мою работу, – врач осторожно размотал бинты, кое-где присохшие к ранам, промочил густо-красным раствором марганцовки и протянул Максиму зеркало. Похожее лежало дома у Симки – пластмассовая крышечка от пудреницы со стершимися буквами названия фирмы и обломанной защелкой.
– Спасибо, дядя Миша, – доктор, седой, коротко стриженный, жилистый и прямой, будто проглотивший лом, походил больше на военного врача, чем на гражданского лепилу.
– Рано благодарить-то, – нахмурился врач.
– И ругать вроде не за что, – развел руками Макс, криво усмехнувшись.
Если бы врач каким-то неведомым образом не сумел забрать окровавленного парня сразу в госпиталь, то… в гроб краше кладут, хотя обычно и просто без упаковки увозят. Максим узнал об этом позже, дядя Миша так и не поведал, какими словами и связями бесстрашно пугал мрачных кшатриев, но, посовещавшись, они все же бросили свою жертву на его попечение. Жертва казалась надежно обездвиженной, беспомощной, а вот для допроса и транспортировки малопригодной. Практически мертвой. Может быть, лишь это обстоятельство и позволило остаться на Киевской: приказа убивать они не получали.
Зеркало было маленьким, все лицо в нем не помещалось, а по частям выглядело совсем уж непривычно. Максим сейчас и всего-то себя не узнал бы – давно не видел. Хорошо доктор поработал… Шрамы не уродовали лицо, как стальное полотно торчащими шпалами, но что-то в нем стало другим. Навсегда застыла ироническая усмешка, шрам на щеке стянул губу немного к верху.
Совсем не весело, но теперь окружающие будут судить о нем по этому лицу… Вот это уже так смешно, хоть плачь! Нос… Да и черт с ним, Максим и раньше, как говорится, не отличался античным профилем. Глаза тоже изменились. Неуловимо и непоправимо. Не было в них раньше такой пустоты и безразличия. К себе, к окружающему миру, к людям. К отражению в зеркале. К тому, что случится завтра. Через год… В следующую минуту. Да, хоть второй Армагеддон: человеку с таким взглядом уже все равно.
Что стало причиной такого превращения? Что он уже заглянул на тот свет? И вернулся обратно – в непереносимую боль. Раны зажили, а память осталась. Но если Максим жалел о чем-то, то уж точно не о лице и не о боли. Шрамы, говорят, мужчину украшают. Ну, эти, по крайней мере, не сильно портят… Терпимо.
Он пока не чувствовал себя здоровым, но и лежать больше не мог: мышцы зудели, требуя движения. Слабость в ногах заставила присесть обратно на койку – отвык от вертикального положения. А придется заставить себя выпрямиться, и ноги – действовать, как им природой положено. Максим сделал несколько нетвердых шагов и, с трудом удерживая равновесие, ухватился за полог палатки. Выглянул наружу…
– Куда собрался? – человек в старом камуфляже вскочил с ящика у входа и преградил ему дорогу. – Не положено выпускать. Ты под арестом. А если ходить можешь… Так только до камеры!
Максим, покачиваясь от слабости, пытался осмыслить свое положение. Пока вывод был один: из палатки ему не выйти.
Видимо, охранник доложил, куда следует, о том, что больной очухался и готов для сознательной беседы. Макса отвели на допрос.
– Рассказывай, чем ты так спецназ из Полиса разозлил, что у тебя даже фамилии не спросили, а сразу на пол и ногами… – серые, цепкие, как лапы клеща, глаза уставились на Максима.
– Вот у них и спросите, – пожал плечами Макс. – Мне об том не докладывались.
Максим покосился на блокнот, разложенный на коленях клеща – офицера местной службы безопасности. Сколько бумаги зря переводят! Сталкеры добывают ее, рискуя собой, приносят эти пожелтевшие от времени по краям листочки, а их используют под никому не нужные протоколы. Записывают и правду, и самооговор, и поклеп на соседа… Бумага все стерпит. А офицерские уши – тем более. Максим почему-то пожалел бумажный лист, над которым уже был занесен карандаш, чтобы записывать разговор. Нет, не разговор – допрос. Он закрыл глаза. И будто не слышал вопросов. Спектакль какой-то. Все уже было спрошено и отвечено в офицерской голове. Зачем пачкать еще и бумагу? Жалко. И сказать нечего.
Спецназ Полиса, значит. Да уж, сработали ребята профессионально, если даже еще осталось, что с пола соскребать и тащить к хирургу на стол. Объект был нужен живым, головы они не теряли. И теперь опять нужен. Но если даже служба безопасности Арбатской Конфедерации и Ганзы не в курсе дела, значит, секретность высшая, им ничего не сообщили. Главное, чтобы объект никуда не пропал, оставили под присмотром. Вот пусть и присматривают, а он еще помолчит.
Не добившись ничего нового, Клещ – как про себя прозвал Максим офицера, – отправил его в камеру: отделенный решеткой закуток два на три метра, пропахший хлоркой и дерьмом от стоящего в углу ведра-параши. Койка оказалась уже не такой удобной, подстилкой служили какие-то гнилые лоскуты со вшами и мокрицами. Но ему было все равно, так даже лучше здесь – не залежится, заставит себя двигаться, как врач посоветовал. Пугал пневмонией… Нет, это ему сейчас совсем ни к чему,