повесть постоянно, с карандашом, до дыр зачитал, ставил «Тараса Бульбу» выше любого романа Вальтера Скотта, каких-нибудь «Айвенго», да чего там – выше Евангелия.
Отец Федор, похоже, и вправду настроился на длинный рассказ. Он присел на скамью. Гремину показалось абсурдным и опасным оставаться в тесноте своего укрытия. Он соскочил вниз. Отец Федор удовлетворенно хмыкнул.
– Так-то лучше. Ну да ладно, вернусь к нашей сказке. Был он женат, мой инженер. Аглая Флориановна, мать троих детей, была высокая дородная хохлушка с очень красивым бюстом, который порядком смущал меня, пацана. Знаешь, как волновали десятилетнего мальчугана шикарные шары, колыхавшиеся под ночной сорочкой, когда мать поцеловала его на ночь. Но не в том суть. Проехали. На политику ей было насрать. Огромный дом, дети, муж-красавец, которого нужно было держать, дабы не ходил налево. Кстати, не ходил… По дальним родственникам отец имел чуточку немецкой крови, откуда эта дурацкая традиция – давать первенцам немецкие имена. Меня нарекли Альфредом. Да, был еще выцветший портрет какого-то уродливого мужика в профиль с надписью на немецком. По семейной легенде, некий Теодор из Гамбурга в середине XVIII века, во времена Бирона, перевез семью в Киев. Понятно, по-немецки никто уже не говорил, но странным образом наличие тевтонской крови подкрепляло доморощенный хохляцкий национализм моего отца. Дескать, мы, украинцы, еще со времен Речи Посполитой союзники Великого Тевтонского Ордена в исторической миссии цивилизации Востока. А москали они и есть москали. Кто у них в родичах? Мордва да чухонцы? Потом покатилось, – рассказывал отец Федор, – революция, погромы, русско-японская война, царский манифест, отставка Витте, покушение на Столыпина, массовая эмиграция с Украины, то в Сибирь за лучшей долей, то в Америку. Но все это как-то мимо нас. Отец перечитывал Гоголя, мать изготовляла галушки, белобрысые детишки зазубривали вечерами с отцом украинский букварь. Так бы, наверное, и продолжалось. Старший сын поступил бы в университет, тоже стал бы тихим украинским националистом, и тоже подался бы по железнодорожной линии. А потом верно служил бы совдепии, может даже выдвинулся бы по партийной линии, пес его знает. Но вышло по-иному…
Гремин с трудом верил своим ушам. Настолько неправдоподобной была эта сцена. Ночь, церковь и садист-убийца не спеша, с расстановкой рассказывает очередной жертве свою жизнь. Причем обоих в это время лихорадочно разыскивает полиция. Сюр какой-то…
Отец Федор между тем перевел дыхание.
– В один прекрасный день матушка споткнулась да и упала. И не встала. Апоплексический удар. Вот тебе и шикарное женское тело. И дыни грудей… К вечеру она скончалась. Отец сперва обезумел, рвал на себе одежду, не ел, не пил несколько суток. А потом сходил в баню, причесался, оделся, отправился на службу. И месяца через два привел в дом новую жену. Копию первой. Разве чуть повыше ростом да груди чуть поменьше и потверже. Помоложе лет на десять и взгляд пожестче. И рука потяжелее. И стала она заниматься хозяйством, затем младенец появился. Вечерами они вслух Тараса Шевченко читали. А днем мачеха с благословения отца драла нас нещадно ремнем. Молодою рукою, чтоб мы не дурили. И здорово драла. Будь я постарше, ей богу, вырвал бы у нее ремень, да и впарил бы ей по самую селезенку. В одиннадцать лет я убег из дома. Раз убег – меня вернули. Два убег – вернули, избили. А на третий, видно, и не искали. Так в 1912 году не стало Альфреда Городницкого – ровесника века, киевского мещанина и подававшего надежды гимназиста… Несколько лет я кантовался по подворотням. Федя Жиденыш, так меня прозвали за то, что я грамоту знал. Помаленьку освоил воровское мастерство. Стал первоклассным шулером. Помнил комбинации, без малейшего усилия просчитывал на много ходов вперед. Одна незадача: когда выигрывал, меня били. И это меня бесило. Потом стал воровать. Не по-простому. Нет, меня влекло мошенничество. Кого-то обмануть, надурить. Знаешь, игра ума. И опять-таки, когда открывалось – меня били. Жестоко. На Украине, что на Руси, умных не любят, – грустно усмехнулся отец Федор.
Вот откуда озлобление на весь свет. Неоцененный гений… Такой у Гремина созрел вывод.
– А потом, когда в 1915 году немцы прорвали фронт, – плел свое повествование отец Федор, – был отдан приказ помести всякую шушеру. Крупное ворье откупилось, а мелочь вроде меня подзалетела. Так я попал в тюрягу. В 1915 году, в пятнадцать лет. Но это моя вина. Я сам накинул себе годочков, чтобы на равных со взрослыми дядями играть. А вскоре пришили мне неопознанное тело и дали червонец. Такие пироги, голубчик. Так произошло второе перерождение. Теперь не стало Федьки Жиденка, смышленого беспризорника, промышлявшего карточным шулерством, а появился уголовник Альфред Нож. Знаешь, как долго я приучал тюремную братву, что я никакой не Федор, не Андрей, не Степан, а именно Альфред.
– А почему Нож-то? – глухо осведомился Гремин.
– А очень просто, – словно ждал такого вопроса, пояснил отец Федор. – Потому что я в основном ножом работал. В тюрьме у меня отличные учителя были. Ведь урки совсем по-другому ножом работают. Не так, как вы – фраера. У вас в спецслужбах, в полиции учат, как отбиться от ножа, как вырубить противника. Наши учат другому: как сделать больно. Заметь, когда на ножах дерутся солдаты или матросы – это по сути разновидность кулачного боя: быстро, грубо, решительно, чаще всего до мгновенной смерти кого-то. Нож в сердце, поддых, под лопатку. Нет, у нас заставят истекать кровью целый час. Заставят ползти по пыли, волоча за собой кишки. У нас и нож держат по-другому. Это у солдатни штык-нож – продолжение руки. А у нас нож – продолжение души. И не нож, а перо, перышко, – мечтательно мурлыкал отец Федор.
– Ну хорошо, дальше-то что? Ну не стало Федьки Жиденка, родился Альфред Нож, что дальше? – прервал убийцу Гремин.
– Дальше я добился перевода в Нижнетагильскую колонию.
– Зачем?
– Хотелось встретить того чувака, который сдал меня, пришил мне то тело.
– Встретил?
– Встретил.
– И что?
– А примерно то же, что с Маркини. Впервые в жизни попробовал. Знаешь, удобно, чтобы тело не опознали. Правда, не так складно получилось, навыка еще не было. Да и нож тупой попался…
Гремин ощутил позывы тошноты. Господи, это же отец Федор, его голос! Это человек, которому он исповедовался…
– Потом пришли немцы, потом был гетман, потом Петлюра. А в общем – безвластие. Понятно, всех нас повыпускали. Господи, славно мы тогда порезвились! Если помнишь учебники истории, был при Махно такой Альфред Семинарист…
– Не помню.
– Был. Это я. Сколько мы с ним невинных душ погубили. Потом Альфреда Семинариста где-то подстрелили. Или затоптали тачанкой. Как бы там ни было, при твердой советской власти оказался я снова в тюрьме. И там разговор уже пошел другой. Там мои художества четко запротоколировали, и в один прекрасный день явилась ко мне в одиночку дама лет сорока, так и не узнал ее фамилии, иначе пришил бы суку. Вся в черном, в черном кожане и черной кожаной юбке, в высоких черных сапогах, дамских, со шпорами, для верховой езды, с коротким английским хлыстом. Все как положено – при челке, бледная, с папироской, из евреев, кстати, и четко обрисовала диспозицию: или меня расстреляют сразу же во внутреннем дворике Владимирской пересыльной тюрьмы, поскольку за мной накопилось достаточно, или я поступаю на службу в ЧК на их условиях, то есть ничего не спрашивая. Не имею ни имени, ни фамилии, ничего. Я согласился…
Еще лет пять меня таскали по разным лагерям, сборным пунктам, курсам, учили всему: грамотно писать по-русски, учили немецкому как языку основного врага, его я осваивал с особым удовольствием – как-никак язык моих предков, – учили радиоделу, искусству рукопашного боя, стрельбе, тайнописи, искусству слежки… Чему только не учили. Изредка доверяли мелкие задания, всегда в команде, под надзором других: или расстрелять заставу на румыно-бессарабской границе, или заколоть в Праге зарвавшегося белоэмигранта…
Рассказывая о годах в НКВД, отец Федор менялся. Словно входя в новую роль, сбрасывал привычную личину добродушного батюшки. Гремин с удивлением наблюдал, как в очередной раз, переводя дыхание, отец Федор вынул из кармана необъятной рясы коробку папирос, чиркнул спичкой, закурил. Гремин никогда не видел его курящим. А тут – в церкви, хотя бы и католической. Немой вопрос, обращенный к нему, священник проигнорировал.
– Скорее всего, если бы Менжинский не умер, особого хода мне не дали бы. Для этих людей имела