Константин окрылен, счастлив, но незаметно в сознание проникает новая тревога. Сильное чувство подозрительно и готово без устали выискивать неблагоприятные признаки. Вот хотя бы то, что Маша никогда не видела Константина во сне… «Но может быть, я и снился вам, да вы забыли это», – утешает он себя.
Константин судит по себе: Маша грезится ему и наяву, и во сне.
Один сон он пересказал в письме: «Мне снилось, будто мы с отесенькой опять в Петербурге и приехали туда только на неделю… потом мне казалось, будто мы собираемся в дорогу, нагружаем чемодан; мне стало грустно, и я, желая последний день поговорить с вами, подошел к вашей двери, стукнул в нее и сказал: Машенька, вы свободны? Вдруг двери растворяются и выходит Авдотья Николаевна, только маленького роста, и с престранными ужимками говорит мне, что вы занимаетесь, но что сейчас ко мне придете; я стал ждать; ждал, ждал, но вы не приходите; наконец, все начало бледнеть вокруг меня, исчезать постепенно, и я проснулся, не дождавшись вас».
Все сводится к одному: какие-то препятствия мешают Косте увидеть Машеньку, какие-то люди постоянно встают между ними. Аксакова гложут дурные предчувствия… Довольно скоро они оправдались…
Самые счастливые часы теперь для Аксакова – часы уединения, когда он забьется в свою комнату, называемую еще по старой памяти «студенческой кельей», сядет перед окном за дубовый стол, весь испачканный чернилами, положит перед собою лист бумаги и предастся долгой и молчаливой беседе с Машенькой. О чем? О сумерках – любимом времени Константина, о приближающейся весне, о смысле жизни, о счастии, о поэзии и, конечно, о Шиллере. «Я взял „Валленштейна” Шиллерова и зачитался. Чем более сближаюсь с Шиллером, тем более благоговею перед ним. Этот Валленштейн неизъяснимый, таинственный, этот Макс, эта Текла… Машенька, вы приедете в Москву, и мы прочтем вместе по-русски „Валленштейна”».
Константин старался незаметно оказывать влияние на Машу, воспитание которой, с его точки зрения, обнаруживало ряд изъянов. Столичная жительница, она не знала деревни, не чувствовала природы так, как ее умели чувствовать и любить в семействе Аксаковых. «Как я жалею, что детство ваше прошло не в деревне! Вы много потеряли…» И чтобы возместить «потерю», Костя советует: «Приезжайте поскорее в Москву; я вам читал стихи, указывал вам на поэзию в слове; теперь я же хотел указать вам и на поэзию народа и Природы. Вы поймете ее».
Большую тревогу внушало Константину окружение Маши: ее гувернантка-француженка, некая мадам Котье, младшие братья Александр и Николай, обучавшиеся в артиллерийском училище. С одним из них, Александром, у Аксакова в начале 1836 года произошел острый спор о философии: Константин утверждал, что стремление решить кардинальные проблемы бытия составляет неотъемлемую потребность человеческого сознания; Александр Карташевский возражал, что это все произвольное умствование, «пародия» на действительную потребность. Именно после этого спора Константин написал стихотворение, звучащее как торжественная клятва:
Целый век свой буду я стремитьсяРазрешить божественные тайны… —и отдал это стихотворение на суд Маше.
Окружающая Машу Карташевскую среда – светская, военная, чиновная – воспитывала любовь ко всему яркому и броскому в искусстве, к щеголеватому слову, к напыщенным и эффектным выражениям. Константин это хорошо понимал – и боялся за Машу.
Появление стихов Бенедиктова усилило опасения Константина: как отнесутся к новоявленной знаменитости там, в Петербурге, в окружении Маши Карташевской? Ведь не случайно Белинский писал, что Бенедиктов – кумир «средних кружков бюрократического народонаселения Петербурга», как, впрочем, и всех других, кто был падок на внешнюю красивость и громкую фразу.
Константин, высмеивавший стихи Бенедиктова в пародиях Эврипидина, страстно отстаивал свою точку зрения перед разными московскими знакомыми аксаковского семейства: перед поэтом и драматургом И. Е. Великопольским, перед Горчаковыми и другими. Княжне Горчаковой, восторгавшейся новым поэтом, Аксаков заявил, «что Бенедиктов может нравиться только той девушке, которая свое чувство оставила на паркете и которую не может тронуть простая и истинная поэзия Гомера…».
Константин сообщил об этом Маше не без скрытой цели, ибо окружающие ее сверстницы тоже «свое чувство оставляли на паркете», отдавались светской суете, пустому времяпрепровождению, сплетням, тайному или явному соперничеству на ярмарке выгодных женихов.
Словно угадывая опасения Константина, Маша писала ему, что она не такая, что даже распорядок дня ее складывается иначе, чем у остальных. «Ах, Машенька, вы мне говорите, чтобы я не боялся; вы не оставите мира поэзии – вы встаете всех раньше, вы ложитесь всех позже. О, Машенька, я понимаю вас! Вам, вам поэзия. Вы чувствуете, вы глубоко чувствуете. Есть два рода поэтов: одни, понимая поэзию, воссоздают ее в своих произведениях. Другие чувствуют поэзию просто и заключают ее в душе своей: они также поэты. Вы, Машенька, вы – поэт!»
Поэзия – универсальная стихия, одухотворяющая все лучшее на свете: и художественные создания, и научное творчество, и сферу практики, повседневных дел. Отсюда обязательное для Аксакова, как, впрочем, и для его товарищей, требование: не только творить поэзию, но и поступать поэтически. Сама жизнь художника становится большим поэтическим произведением, создатель которого одновременно и его автор, и его главный персонаж.
И в произведении, которое созидалось Константином, героев было два: он и она, Маша…
Помогал Аксаков Маше Карташевской и в постижении гоголевского творчества.
Здесь ему определенно пришлось противодействовать влиянию других, например Григория Ивановича Карташевского, отца Маши, который Гоголя не понимал и не принимал.
В мае 1836 года, когда все жили ожиданием московской премьеры «Ревизора», Константин писал Маше: «Я уже читал „Ревизора”; читал раза четыре и потому говорю, что те, кто называют эту пьесу грубою и плоскою, не поняли ее. Гоголь – истинный поэт; ведь в комическом и смешном есть также поэзия. Мне жаль, что вы в первый раз узнали Гоголя только по его „Носу”. В этой шутке есть свое достоинство, но [она] точно немного сальна! Как бы мне хотелось, чтобы вы прочитали „Вечера на хуторе близ Диканьки”!.. Если он смеется над жизнью, над нелепостями, которые в ней встречает, то поверьте, что в это время на сердце у него тяжело…»
Константин явно отвечает на какие-то обвинения «Ревизору», которые Маша пересказала в своем письме. Сама Карташевская, судя по всему, пьесу еще не читала и петербургской премьеры (состоявшейся 19 апреля) не видела. Она вообще довольно сильно отстала в своем знакомстве с новым писателем, начав это знакомство лишь с опубликованного в 1836 году «Носа» и, следовательно, оставив без внимания и «Вечера на хуторе близ Диканьки», и «Миргород», и «Арабески». И Константин прилагает силы к