Неверов называл ее «русской Рахелью», по имени хозяйки знаменитого берлинского салона Рахели Фарнгаген. «Она, как и Рахель, не оставила никаких следов своего существования в литературе, не была собственно ученою женщиною, ни даже женщиной, игравшею роль (ей противна была всякая выставка, всякое выказыванье себя), но высокий ум, верный и глубокий взгляд на людей и на весь мир соединяла с основательными познаниями, чарующею теплотою сердца и тою дивною женственностью, которая любит для любви, благотворит для блага, исправляет шутя, научает без наставлений и свою внутреннюю гармонию разливает на все окружающее».
Все это напоминает и облик Станкевича: та же простота и естественность в обращении, то же отсутствие рисовки. Сходна в какой-то мере и та роль, которую они играли; ведь эта роль состояла не столько в собственных трудах, сколько в личном воздействии на окружающих. Но, конечно, у Станкевича эта роль, это воздействие оказались куда более значительными.
Станкевич и Фролова сразу же почувствовали друг к другу глубокую симпатию. Станкевич, Грановский, Неверов любили бывать у Фроловых. Обычно Станкевич появлялся часов в 11 вечера, когда расходились другие гости. Оставались только русские друзья; в неторопливой беседе, в обсуждении литературных событий, вестей с родины проводили они ночь.
Описывая этот период жизни Станкевича, Н. Г. Фролов говорит: «В Берлине Станкевич соединился с друзьями своими Я. М. Неверовым и Т. Н. Грановским; с ними братски, в тесном союзе и живом обмене мыслей и чувствований провел он с лишком полтора года. В Берлине друзья нашли в доме Фроловых родную, близкую семью: уму был просторный простор…». Фролов добавляет, что этому немало содействовала его жена, в которой «всякое благородное стремление встречало… душевное сочувствие»[18].
Стали появляться в окружении Станкевича и новые лица. Для Станкевича, впрочем, это были старые, хорошо знакомые – друзья по московскому кружку.
В ноябре 1837 года в Берлин, по дороге из Парижа, заезжал Сергей Строев. Вспомнились выступления в защиту скептических идей Каченовского, статьи Строева, подписанные псевдонимом Сергей Скромненко.
А спустя два года в Базеле Станкевич встретит Ефремова, отправившегося за границу, чтобы изучать географические дисциплины. Ефремов будет сопровождать Станкевича в поездке в Италию.
Знали и о намерении Бакунина приехать в Берлин, чтобы слушать лекции в университете.
Казалось, все возвращается на круги своя. Вокруг Станкевича вновь собираются старые друзья, образуя нечто вроде заграничного филиала его кружка.
* * *Но здоровье Станкевича заметно ухудшилось. Лечил его Баре, считавшийся в Берлине лучшим врачом, но заметных изменений добиться не мог.
Станкевич не любил жаловаться, тщательно скрывал от друзей признаки болезни. Иногда казалось – и окружающим, и самому Станкевичу, – что все обойдется, молодой организм возьмет свое.
Станкевич, как мы знаем, был жизнерадостным, веселым, даже смешливым человеком. Шутки, остроты, каламбуры, взаимное подтрунивание и незлобивое высмеивание составляли атмосферу кружка Станкевича. Так было и в Москве, и в Берлине.
Любимым времяпрепровождением Станкевича стал театр. Почти каждый вечер проводили друзья в Оперном или Кенигштадтском театре.
В Оперном театре в то время соперничали две певицы – Фассман и Лёве. Третья певица, фон Хаген, славилась комическими ролями; очаровательным было ее исполнение кокеток. Станкевич от души смеялся, наблюдая за ее игрой.
Любил он и двух знаменитых в ту пору комиков из Кенигштадтского театра – Бекманна и Герца. Оба были актерами-карикатуристами, склонными к импровизации, к шаржу, к так называемой грубой комике; Герц напоминал при этом московского комика-буфф Живокини.
Станкевич покатывался со смеху («всему образованному свету известно, что я люблю шутов», заметил он в одном письме), хотя и понимал, что это не высокий комизм. Не тот комизм, который держался на психологической правде и такте и который больше всего был связан в его сознании с творчеством Гоголя. Вспоминалась несравненная игра Щепкина: «Высокого комика вроде Щепкина я еще не видал!»
Наблюдая за Станкевичем в театральных креслах, слушая его громкий заразительный смех, трудно было поверить, что день он провел в строгих сосредоточенных занятиях. Никогда он так много не работал, как в эти месяцы. Помимо частных занятий с профессором Вердером, помимо слушания лекций в университете Станкевич много занимался самостоятельно. Изучал труды по истории философии: Декарта, Спинозу (для чтения Спинозы специально засел за латинский язык) и, конечно, немцев – Гегеля прежде всего.
«Этот период жизни Станкевича был самый значительный; залог всего плодовитого будущего заключался в нем», – писал Н. Г. Фролов.
Энтузиазм и упорство Станкевича передались его друзьям. Неверов в бытность его в Берлине усердно занимался историческими изысканиями, готовил исследование по истории орденов. У Грановского же под влиянием Станкевича вообще изменился характер интересов.
Прежде Грановский обращал все свое внимание на фактическую сторону истории, на источники, на ее, как говорили, материальную часть. Станкевич убеждал Грановского, что без общего взгляда, общей концепции факты мертвы; общий же взгляд может развить только философия. Грановский послушался друга и усердно занялся новейшей философией. В одном из писем на родину Станкевич сообщает, что Грановский осваивает гегелевскую «Логику». Правда (прибавляет он в шутку), Грановский объясняет ее смысл еще не столько словами, сколько жестами.
Многим наблюдавшим занятия Станкевича казалось непонятным, почему он только изучает, учится, почему не пишет статей и книг, почему не выступает в печати. Станкевич уклонялся от предложений сотрудничать в журналах, не любил, когда его называли литератором.
Нет, принципиальную возможность своего выступления в печати он не отвергал. Но все ему казалось, что знания его еще недостаточно глубоки, планы будущих трудов (а таких планов было у него немало) еще недостаточно продуманы и выношены. Вот пройдет еще месяц, несколько месяцев, год, и он сможет приняться за эти труды…
Чуть ли не единственная работа, написанная Станкевичем за границей, – статья «Об отношении философии к искусству». Статья не закончена; это не статья, а скорее фрагмент. Для печати она тоже не предназначалась, по крайней мере в таком виде. Но работа подводит итог многолетним раздумьям Станкевича над природой искусства, свидетельствует о зрелости и глубине его мысли.
Станкевич оспаривает мнение тех, кто считает, что искусство неподвластно анализу. Искусство имеет свои законы, которые можно и нужно изучать, как изучают законы природы. Путеводную нить в лабиринте искусства способна предоставить диалектическая философия Гегеля.
«Мещане увидели слова: философия Гегеля и сказали: сухо. Надо за ним следовать, чтобы увидеть, какая жизнь выходит из этой громады…» – говорит Станкевич.
Следуя за диалектическим ходом мысли Гегеля, Станкевич показывает, как развивалось искусство, какие стадии оно прошло, какими особенностями отличается новейшее искусство и т. д. Говорит обо всем этом Станкевич очень просто, отчетливо, убежденно. Вспоминаются слова Ивана Киреевского, другого замечательного русского мыслителя той поры: «Ясность есть последняя степень обдуманности».
В конце 30-х годов во взглядах Станкевича друзья стали замечать нечто новое.