Как-то оба отправились осматривать московские древности. Полюбовались на Красной площади собором Василия Блаженного, потом остановились перед Иваном Великим, осмотрели Царь-пушку и Царь-колокол.
Узенькие татарские глазки Константина сверкали. Сжимая своей толстой и широкой рукой тонкую ладонь Панаева, он восклицал:
– Вот Русь-то, вот она, настоящая Русь-то!
Потом Аксаков увлек своего спутника в Симонов и Донской монастыри, и когда Панаев, не скрывая волнения, стал восхищаться живописностью Москвы, расположением ее улиц, ее старинными церквами, Константин решил, что добился своего. Схватил руку Панаева, сжал ее так, что тот чуть не застонал, обнял его и воскликнул:
– Да! вы наш, москвич по сердцу!
Но Аксаков ошибся: Панаеву ближе были взгляды Белинского, которым он остался верен навсегда.
Когда Панаев после трехмесячного пребывания в Москве уехал в казанскую деревню, Белинский отправил ему письмо с подробным описанием обстановки в кружке. Белинский говорил с ним как со своим единомышленником, делился новостями и соображениями. Высказал и свое мнение об Аксакове: «Славный, чудный человек!.. В нем есть все – и сила, и энергия, и глубокость духа, но в нем есть один недостаток, который меня глубоко огорчает… Коли он во что засядет, так, во-первых, засядет по уши, а во-вторых – во сто лет не вытащите его и за уши из того ощущеньица или того понятьица, которое от праздности забредет в его, впрочем, необыкновенно умную голову».
Правда, разногласия Белинского с Аксаковым еще не дошли до размолвки, ссоры. Вообще лето 1839 года, на которое падает пребывание в Москве Панаева, – время относительного спокойствия, затишья. Наступило перемирие в отношениях Белинского и Бакунина. Восстановилась дружба Белинского с Боткиным, чуть было не разрушенная «гисторией с барышней».
Товарищескому кругу знакомы, как сказал Пушкин, «размолвки дружества и сладость примиренья». В это время сладость примирения, пожалуй, брала верх над горечью размолвок.
Но все понимали, что предстоят новые размолвки и новые споры. О прежнем вспоминалось как о золотом времени кружка. С тоской говорили о Станкевиче, находившемся в Берлине, в «другом мире», за тысячи верст от Москвы.
Прислушиваясь к беседе друзей, восхищаясь их преданностью науке и истине, Панаев отметил, что над «кружком невидимо парила тень Станкевича». «Каждый благоговейно вспоминал о нем. У Белинского слезы дрожали на глазах, когда он рассказывал мне об нем… Станкевич был душою, жизнию нашего кружка, – прибавил он в заключение, – теперь уже не то… Самое цветущее наше время прошло! Он своею личностию одушевлял и поддерживал нас. Бакунин как ни умен, но он не может заменить Станкевича».
Собственно, то же самое говорил Белинский Станкевичу. В его письмах к другу «Николеньке» звучала тоска и нежность.
Однажды Белинский попросил Станкевича прислать из Берлина свой портрет. «Это общее желание всех нас, и ты бы несказанно обрадовал нас, исполнив его».
В другом письме Белинский говорил: «О, если бы ты опять стал жить в Москве, и мы, разрозненные птенцы без матери, снова слетелись бы в родимое гнездо! Скоро ли – скажи».
* * *В 1840 году, накануне своего тридцатилетия, Иван Клюшников написал «Песню»:
Мне уж скоро тридцать лет,А никто меня не любит…Бывают разные рубежи жизни, определяемые различными, подчас случайными обстоятельствами. Участники кружка обостренно переживали именно рубеж тридцатилетия. Быть может, они помнили фразу из «Евгения Онегина»: «Ужель мне скоро тридцать лет?» Или строки из ходившего по рукам стихотворения Полежаева: «Судьба меня в младенчестве убила! Не знал я в жизни тридцать лет…».
В 1840 году Красов писал Белинскому: «Не забыл ли ты, любезный Камрад <Kamerad – товарищ, друг (нем.)>, что нам уже с тобою по 30 лет? А! Подумал ли ты об этом серьезно?.. Да, Виссарион Григорьевич, прокипела наша горячая молодость и выкипела чуть ли не до дна. Но что ж делать? Всему есть свой черед».
Белинский «не забыл» о приближающемся тридцатилетии, и его тревожное состояние не укрылось от внимания товарищей. Михаил Бакунин сообщал в 1840 году о Белинском: «Его денежные обстоятельства все в том же несчастном положении, и ко всему этому в нем видимо иссякает вера в жизнь и в будущность. Он знает, что ему тридцать лет, и это мучает его». Затем Бакунин сообщал, что «Иван Петрович написал стихотворение, которое может быть применено к нему», то есть к Белинскому. Подразумевалось стихотворение «Мне уж скоро тридцать лет…».
Воспоминания Полонского добавляют еще один штрих. Клюшников, по словам поэта, был не очень высокого мнения о сочиненной им «Песне». Однажды он даже упрекнул Белинского:
– Как тебе не стыдно хвалить такие пустяки, как стихотворение «Мне уж скоро тридцать лет…»?
Стихотворение действительно не отличалось высокими художественными достоинствами, и Белинский не мог этого не видеть. Но оно запомнилось критику, так как хорошо передавало его настроение, как и настроение других членов кружка.
Мне уж скоро тридцать лет,А никто меня не любит;Без любви мне скучен свет.Жажда счастья – счастье губит…Я устал под ношей бед;Вдаль гляжу – грозит ненастье.Боже мой, как много лет!Боже мой, как мало счастья!..Настроение неустроенности, бесприютности, разлитое в стихотворении, отражало и судьбу его автора, Ивана Клюшникова. Одно время казалось, что хандра его прошла. Клюшников преподавал в институте свой любимый предмет – историю; написал несколько хороших стихотворений.
Но к весне 1839 года вновь появились признаки ипохондрии. Клюшников оставил службу в институте, что неблагоприятно сказалось на его состоянии. Не имея теперь постоянного дела, он целыми днями предавался грустным размышлениям. Жил он в это время вместе со своим братом, врачом Петром Клюшниковым, и другом Оглоблиным, настроение которых вполне гармонировало с настроением Ивана Петровича. Это еще более усугубляло его положение.
Описывая в письме к Станкевичу состояние Клюшникова, Бакунин говорил, что хочет «вырвать его из Москвы», вырвать из его окружения. Друзья побуждали Клюшникова уехать в родную деревню, на Украину, к матери или хотя бы в имение Бакуниных в Прямухино.
Не сложилась и жизнь Василия Красова. С воодушевлением занимаясь преподавательской деятельностью в Киевском университете, готовя к защите диссертацию, Красов забыл о происках и интригах своих коллег. Но те не дремали. Им было завидно, что Красов претендует на докторскую степень, в то время как они еще только магистры.
24 декабря 1838 года диссертация Красова «О главных направлениях поэзии в английской и немецкой литературах конца XVIII века» была поставлена на защиту. Поставлена и… провалена. Хотя на обсуждении признали, что Красов достоин искомой степени, но большинство членов совета проголосовало против.
Красов решил оставить этот «скверный университет». «Пойду в инспекторы гимназии, чтобы под старость занять когда-нибудь место директора – хоть в Сибири, все равно…» – писал он Станкевичу.
Весной 1839 года Красов ушел из университета.