Отметим, что хотя факт «хождения с караванами» никем, коме самого поэта, не подтверждён, для нас в контексте данного исследования сама историчность такого факта не представляется принципиальной. Когда мы говорим о геопоэте как человеке, «осознанно работающем с ландшафтно-территориальными образами или мифами, создающем новые мифы и образы или преобразующем старые», мы подразумеваем, что эта мифотворческая деятельность может задевать, и даже втягивать в себя, также и личностный образ/ персональный миф самого геопоэта (или, как сейчас принято говорить, его имидж).
Для такого задевания и втягивания может быть несколько причин. Во-первых, это может происходить неосознанно, в силу тотальности и инерционности процесса мифотворчества, материал для которого может черпаться «автоматически» из разных семантических пространств, включая личностные. Во-вторых, осознанное наращивание, как например в описанном случае с Волошиным, «путешественной» составляющей личностного образа придаёт дополнительные возможности –
иначе говоря, символический капитал — для дальнейшей геопоэтической (мифотворческой) деятельности, и т. д.
Можно предположить, что к 1907 году мощность персонального мифа М. Волошина достигла величины, достаточной для старта главного его геопоэтического проекта — по сути, дела всей его жизни: построения сложного многоуровневого мифа со встроенными друг в друга архитектурными элементами: «Дом Поэта», «Коктебель», «Киммерия». Волошин навсегда возвращается в места своей юности, после чего его странствия пролегают в основном по замкнутому региону Восточного Крыма, от Карадагского горного массива до восточного окончания Керченского полуострова.
Из этих мини-путешествий, как правило однодневных, он регулярно приносит всё новые пейзажные акварели и стихи. «Загадочное было в этой страсти / Из года в год писать одно и то же: / Всё те же коктебельские пейзажи, / Но в гераклитовом движенье их. / Так можно мучиться, когда бываешь / Любовью болен к подленькой актрисе / И хочется их тысячи обличий / Поймать, как настоящее, одно…», — пишет керченский поэт Георгий Шенгели (1894–1956) в 1936 году в известном стихотворении «Максимилиан Волошин» памяти своего старшего друга.
В каждой из этих, можно сказать, художественно-исследовательских мини-экспедиций ландшафт и территория Киммерии как бы заново переписываются, с частичным обновлением своего содержания, выступая в качестве своеобразного природно-культурного палимпсеста[135]. Именно эта характерная практика бесконечного переписывания, по сути, элементов географического мифа позволяет нам назвать Волошина типическим, если даже не архетипическим, случаем геопоэта оседлого типа — переописателя (переназывателя) ландшафта и территории. В принципе, кроме Максимилиана Александровича, в XX веке нам не известны другие авторы, давшие новое название и новое содержание достаточно обширной и далеко не безлюдной, хорошо обжитой территории. «Киммерией я называю восточную область Крыма от древнего Сурожа (Судака) до Босфора Киммерийского (Керченского пролива), в отличие от Тавриды, западной его части (южного берега и Херсонеса Таврического)», — писал Волошин[136].
Не менее впечатляющим случаем геопоэтического переописания является устойчивое представление о контуре восточного склона Кара-Дага, видимом со стороны Коктебеля, как о «природном памятнике» Максимилиану Александровичу. «И на скале, замкнувшей зыбь залива, / Судьбой и ветрами изваян профиль мой», — фиксирует Волошин в стихотворении, датируемом 6 июня 1918 года. Однако ещё вплоть до 1910-х годов этот силуэт традиционно приписывался А. С. Пушкину, что было отражено даже в путеводителях по Крымскому полуострову и на дореволюционных открытках[137].
Любопытно, что Марина Цветаева в своём гениальном эссе о Волошине «Живое о живом» многократно подчёркивает связь образа Максимилиана Александровича со стихией и идеей Земли, выражая его многообразный творческий диалог с геологическим субстратом жизни — как бы иносказательно намекая на геопоэтическую сущность своего героя. Позволим себе обширную цитату из этого творения поэта:
«Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко Бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови („А ты знаешь, Марина, что наша кровь — это древнее море…“), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли.
Макс был именно земнородным… В Максе жила четвёртая, всеми забываемая стихия — земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нём, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным. Есть аэролиты небесные. Макс был — земной монолит… По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог…»
В контексте нашего исследования наиболее важным представляется то, что в течение четверти века — всего последнего, коктебельского периода своей жизни — Волошин был постоянным инициатором и центром коллективного мифотворчества, совместно с многочисленными литераторами, художниками, деятелями других искусств — гостями его «Дома Поэта». Мистификации, розыгрыши, сочиняемые экспромтом новые местные легенды и объяснения различных местных реалий — всё это наращивало созданный им мощный «киммерийский» миф. Образ самого Максимилиана Алексанровича стал настолько неразрывно связан с образом этого геопоэтического пространства, что Г. Шенгели уже цитированное выше стихотворение заключает выводом: «Я не поеду больше в Коктебель», имея в виду отсутствие там его покойного друга (известен и другой, более лобовой вариант финала: «Мне без него не нужен Коктебель»). «Сам Коктебель как курортное место — во многом детище Максимилиана
Александровича. Все эти дома творчества, хиппи, коттеджи, джипы, палатки с сувенирами на набережной — результат проникновения в массы идеи избранности Коктебеля, сакральности этого места. Как древний заброшенный храм притягивает к своим стенам праздных туристов…, так и волошинский дом — центр этого шумного южного городка, его метафизическое сердце», — пишет культуролог Екатерина Дайс в нашей совместной монографии 2011 года об образе Крыма в русской литературе[138].
Совокупность подобных наблюдений позволила нам охарактиризовать М. Волошина как «величайшего геопоэта если не мировой, то, как минимум, нашей отечественной истории»[139], а на Второй международной конференции по геопоэтике в 2009 году высказать предположение, что о самой «геопоэтике, как о литературной или жизненной практике (первоначально стихийной, не осознанной, не названной, не декларируемой), можно говорить, начиная с эпохи Максимилиана Волошина»[140]. Мы надеемся, что включение лексемы «геопоэт» в гуманитарно-научный оборот приведёт, в частности, к тому, что энциклопедические статьи, например, о