Глаза Алексея Николаевича светились гордостью за страну, за людей и те возможности, которые сулила стране реформа профессора Либермана.
– В шестьдесят девятом году мне удалось убедить итальянцев построить самый крупный автомобильный завод в Европе, и возвели его за два года в городе Тольятти. Потом автогигант КАМАЗ в Набережных челнах, много заводов по производству бытовой техники. Но… – И тут глаза Алексея Николаевича потухли.
– Что – но? – осторожно поинтересовался я.
Лицо моего собеседника потемнело, передо мной сидел пожилой человек с болью в душе. «Какая разительная перемена! – подумал я. – Как можно все-таки сломать человека, обрубить ему крылья и разрушить надежды, которыми он так горел?» Тяжело вдохнув, посмотрел на Алексея Николаевича. Великий организатор молча переживал свою главную трагедию жизни.
– Реформы шли успешно, темпы экономического роста были просто ошеломляющие, люди загорелись, они поверили власти. Те, кто трудился хорошо, стали жить более-менее зажиточно, почувствовав вкус к работе. Ведь как это хорошо, когда твой честный труд оценивают по достоинству! Но события в Праге подорвали мои позиции. В Чехословакии люди выходили на демонстрации за новый экономический курс, желая построить социализм с человеческим лицом. Нужно было всего-то пойти на уступки в экономических вопросах, но руководство партии всерьез напугалось. У нас во власти всегда были люди, которые боялись свободы, и они внушили Леониду Ильичу страх перед событиями в Праге, истерично крича с пеной у рта, что нужно вводить войска для подавления антисоциалистического заговора. А вполне справедливые требования трудящихся братской страны сумели завернуть в упаковку империалистической провокации. Брежнев долго колебался, но под напором консерваторов дал согласие на военное решение. В Прагу вошли танки. Я был против такого развития событий, и многие члены Политбюро обвинили меня в малодушии и поощрении контрреволюции. В сознание наших людей пробуждали ненависть и злобу, послышались отголоски Гражданской войны. Мне было искренне жаль Леонида Ильича – это решение вызвало в его душе боль. Его добрая душа сопротивлялась, но Политбюро только нагнетало истерию. Я хорошо знал, что Генеральный секретарь хотел построить доброе общество, такое, какое хотела его чуткая натура. Но окружение умеет играть на эмоциях и, главное, страхе. Леонид Ильич сильно переживал события в Праге, внутренне он был против того, что там случилось после ввода войск. Но Политбюро решало все, а не один Генеральный секретарь. Прага стала главной причиной того, что реформы начали буксовать, а потом и вообще сошли на нет.
Алексей Николаевич тяжело вдохнул, видимо, виня себя, что не проявил характера и воли, чтобы продолжать реформы любой ценой. Я посмотрел на этого интеллигентного человека, и мне показалось, что это и правда, сын Николая Второго. Сильное внешнее сходство, аристократизм, воспитанность, сдержанность, тактичность – и такая кристально чистая открытая душа. Много ли таких людей на свете?
– А почему все называли вас счетоводом? – осторожно поинтересовался я.
Мой собеседник загадочно улыбнулся.
– Счетовод. Это так меня Иосиф Виссарионович назвал. Дело было в сорок восьмом году. Шло заседание ЦК, когда оно закончилось, все стали расходиться, а Сталин громко окрикнул меня: «А ты, Косыга, мой всесоюзный счетовод, останься!». Так прозвище надолго и пристало. Много позже я узнал, что тогда Иосиф Виссарионович спас мне жизнь. После заседания ЦК многих арестовали по Ленинградскому делу. Моя участь была предопределена. Но Сталин в последнюю минуту изменил мою судьбу. Почему, я не знаю. Жизнь тогда не стоила и ломаного гроша. Но математикой я горжусь. Она позволяет все просчитывать и поступать в жизни разумно. Даже думаю, что в руководители стоит брать людей только с математическим умом, тогда не будет возможности