Наступил праздник Рождества Христова. Невылазные сугробы снега покрывали всю Москву. Не было дороги ни пешему, ни проезжему. Но все-таки по первому удару Ивановского колокола Кремль стал наполняться народом. В окнах боярских домов замелькали огоньки. Не светился только огонь из окон опустевшего дворца великого государя. Нищие сплошной стеной стояли у северных дверей Успенского собора.
– Для праздника какая стужа-то на дворе, – говорил один калека, ползая у стен собора. – Не согреешься!
– Теперь, который и на ногах, и тому невмочь, а тебе, безногому, не приведи Бог! Совсем застынешь.
– Застыл уже.
– Полз бы ты, божий человек, к Архангельскому. Там, может, теплее, – пошутил безрукий калека.
– Вчера мы на Красной целый день зябли – хоть бы копеечку кто дал! Сболтнули, что на земском дворе подают, рванулись мы туда – ничуть!
– Вот те и праздник!
– Толкались мы у Двенадцати[17], думали, что у патриарха кормить будут. Ничего, говорят, у нас для вашей братии не припасено.
– Подай, батюшка, слепому-убогому…
– Сотвори свою святую милостыньку томному[18] человеку.
– Христос народился! Подай, милостивец, сирому незрячему.
– Дева днесь Пресущественного рождает! – голосил, подпрыгивая на одной ноге, нищий идиот. – Подай бедному, без роду без племени, поминаются родители ваши в царствии небесном.
– Ишь ты! Даром, что на одной ноге, а поди уж весь Кремль опрыгал! – замечает кто-то из нищей братии.
– А что ты сделаешь, стоячи на одном-то месте? Ну, вот и стой! Как звоны отойдут, мы – к Казанскому[19].
– Скобленый народ стал! Верь ты мне: кто бороду оскоблил, того душа в рай не попадет.
– Подайте, милостивцы, денежку пытанному застеночному…
– Посторонись! Посторонись!.. – послышалось в толпе. – Подают!
Неистовые крики, визг и стон смешались с трезвоном Ивановской колокольни. Толпа нищих окружила боярина, раздававшего милостыню от святейшего патриарха.
– Не напирайте, не напирайте! – кричали стряпчие.
Но их никто не слушал. Издрогшая на холоде, рваная, голодная толпа бросалась за подачкой, как бешеная.
– Батюшки, слепенького раздавили!
– Тут и зрячего не помилосердуют! Вчера у Лобного-то места и подачи не было, да семь человек до смерти замяли.
– Батюшки! Святители! Иона митрополит! Душа с телом расстается! – дикими нечеловеческими голосами кричали раздавленные.
Патриарший боярин едва вырвался из толпы.
* * *Заутреня, совершавшаяся при прежних государях с особой торжественностью и блеском, шла по обыкновенному церковному чину. Патриарх не служил, за него священнодействовал митрополит Крутицкий. Невольно принявшие на себя «блудоносный образ» бояре и царедворцы стояли как бы сконфуженные. Одна только, как бы оставленная для образца, борода патриаршего боярина, важно стоявшего у посоха Петра Митрополита, обращала на себя внимание.
Праздник шел по обычаю. Из ворот в ворота переходили славильщики, нищие странники. На людных площадях и перекрестках безобразничали халдеи[20], подпаливая встречным бороды. На улицах валялись пьяные гуляки, орали песенники и бегали в вывороченных тулупах и неуклюжих масках ряженые. На Москве-реке с утра до ночи кипели кулачные бои. Бражные тюрьмы гостеприимно отворяли свои двери для пропойц. Убогие дома принимали опившихся и замерзших. Благочестивые люди с сожалением смотрели на проявление народных привычек и характера.
На Земляном валу, в полуразвалившемся домишке коротал свои дни бывший подьячий одного из московских приказов, у которого от приказного сиденья ослабло зрение. Лишенный возможности продолжать службу великому государю, он бил челом, чтобы его, «сироту, за долголетнее сиденье государь пожаловал – велел ему быть, где похочет». И государь его пожаловал. С одним глазом, которым он еще кое-как видел, конечно, немного наработаешь. Но он все-таки работал, строчил на Варварском крестце челобитные, помогал советами. Одним словом, продолжал свою практику и поддерживал свое существование.
Успенский собор
Подъячии
На третий день праздника его посетили бывшие сослуживцы по приказу: один, «в приказе поседелый», – трезвый, серьезный, другой – молодой и пьющий. Посидели, выпили и повели беседу.
– Вот жизнь-то! – начал пожилой подьячий. – На старости лет обругать человека!.. – Паренек, – обратился он к мальчику, племяннику хозяина, – ты бы шел отсюда. Видишь, большие говорят.
– Дема, пойди в ту горницу. Когда нужно, я кликну, – поддакнул хозяин.
– Так вот, я и говорю, – продолжал пожилой подьячий, – на старости лет бороду соскоблили. Да сказывают, к Богоявленьеву дню[21] в немецкое оденут.
– Слышал, сказывали, – со вздохом произнес хозяин.
– А пуще всего надо уповать на Бога, – подхватил молодой подьячий, с жадностью проглатывая оловянный стаканчик водки. – Одно упование и больше ничего! Воля царская! Меня во что хочь одевай, только души моей не трогай! Борода-то на том свете опять должна вырасти, а душа – та не вырастет.
– Тебе с пьяных-то глаз все единственно. Тебя хоть арапом облачи…
– А хочь бы арапом! Ну, пущай арапом облачают, но только чтобы душа моя…
– Много ты о своей душе думаешь!
– Тот мало о душе думает, у кого руки трясутся. А у тебя, ишь ты, как они…
– А отчего они у меня трясутся? Это значит – душа моя робеет, не пей – говорит. А я ей говорю: я пью тебе на утешенье.
– С тобой говорить-то, только слова даром терять. Не в приказе бы тебе сидеть…
– Мало, Илюша, мало хорошего в этих новых порядках, – многодумно заметил хозяин. – Ты говоришь, тебе все равно, хоть арапом. А арапы-то на Страшном суде на которой стороне стоят?
– Да ведь и приказные, которые себя не соблюдают, на той же стороне стоят. А я себя соблюдаю! Сказано: «Повинуйся властям и покоряйся». Ну, я и покоряюсь. Вот ежели такой указ выйдет – вперед пятками ходить, я тогда скажу: не умею, обучите. А насчет одежи – все одно. Еще немецкая-то лучше – смешнее.
– И шел бы ты в Немецкую слободу, там бы свой у них был.
– Был и там! Боярин Тихон Никитич двух петухов со мной к одному немчину посылал. Живут чудесно! Водка какая у них важная – с перцем!.. Насчет закуски только в недостаче – немка всего две картофельки вынесла. Девки какие у них жирные, здоровые, рыла красные, словно бы как олифой смазаны.
– Патриарх-то батюшка разнедужился от его делов, видючи, какое поругание творится. Господи, вспомнишь, прежний-то, бывало, войдет – Бог земной. Бояр-то, бояр-то!.. Да все в золотах, как жар горят… А этот… Не глядели бы глаза! Ну, бывало ли когда на Москве, чтобы царевен, сестер родных, по монастырям рассылали?..
– А они не балуй!
– Кто?
– А царевны! Хоть бы Софья Алексеевна. Зачем она смуту заводила? Ее дело – сидеть, сложивши руки. А она мутить пошла! И в нашем быту, коли бабенка замутит…
– Много ты знаешь…
– Да как же не знать-то? Нет, царь справедлив! Много через нее кровищи-то по Москве потекло, много народу располосовали. Стрельцы служили с полным усердием, пока бабы не вмешивались…
– Полно, Илюша, пустяшные речи говорить, –