с китойских, сосновских лесоповалов. Фёдор стал потихоньку попивать, а Ульяна, сердясь и на мужа и на жизнь, другой раз крепко бивала пьяного, слабохарактерного Фёдора. С синяками и ссадинами, он стеснялся выходить на люди, сутками безвылазно отсиживался дома, а когда появлялся на лесопилке, мужики посмеивались, жестоко подначивая и шутовски советуя:

— Фёдор Григорич, долгонько тебя не было видать. Никак зализывал боевые раны?

— Знашь, Григорич, как можно бабу утихомирить? Подол — кверху, а на голове, под самое горло, — узлом. Враз утихнет. Как Уля твоя чего зашубуршит в следущий раз — ты меня кличь: я мастак по ентим делам. Давеча своей бабе завязал узел вкруг шеи, так она его день и ночь развязывала… а я похохатывал. Говорю: «Рви, дура, юбку». Так ей, вишь, жа-а-а-лко было. Ходила, квохтала, как курица.

Фёдор поднимал на смеющихся, нередко хмельных мужиков угрюмые красные глаза, независимо сплёвывал под ноги, шипел:

— Работать, работать… юбошные мастаки!

Но на самом деле чаще всего работы не было никакой. Фёдор, сутуло обойдя тихую, заваленную опилками и стружкой лесопилку с навесами, штабелями брёвен и соскладированной древесиной, возвращался в огромный, полупустой дом, в котором так и не появились дети, наследники, и, таясь от молчаливой, подолгу молившейся на коленях перед богатым иконостасом Ульяны, потихоньку потягивал из припрятанного штофа, потом заваливался спать, но сон не шёл. С сосущей тоской в груди слушал стучащие о рельсы эшелоны, они с рёвом паровозов проносились мимо неприметной станции и посёлка. Порой ловил себя на чувстве — жить не хочется.

60

Почти половину урожая овощей в ноябре 15-го года Михаил Григорьевич заморозил, ожидая на узловой станции Иннокентьевской договоренные с военным ведомством вагоны. А к лету 16-го пришлось выбросить в овраг несколько пудов сливочного масла — испортилось, подвели военные интенданты: вовремя не выкупили. Сибирский, иркутский рынок ломился от масла и мяса, а вывезти в Россию было невозможно. Михаил Григорьевич страдал обидой, с негодованием узнавал от купцов и из газет, что там, в далёкой и становившейся непонятной и пугающей, как жупел, России, масло росло и росло в цене: в Петрограде в 16-ом году пуд стоил 71 рубль, а в Иркутске редко поднималось выше 21, чаще — дешевело, дешевело, а потом портилось и находило себе место в сточных канавах, оврагах или скармливалось скоту. В глухих деревнях масло стоило копейки или вообще ничего не стоило.

Другая беда томила и мучила Михаила Григорьевича, мешала росту его всё ещё крепкого хозяйства — мужиков стало мало в Погожем и окрестных сёлах, да и в самом Иркутске. У Охотникова к 17-ому году осталось трое строковых мужиков, а так всё — женщины. И пришлось сократить почти на треть пашню, — тайком даже всплакнул, ударил кулаком по стволу сосны так, что шишечки и хвоя посыпались. Не мог унять в сердце злость, которая всё росла, поднималась. Молился — не помогало. Ведь хотелось размахнуться, расширить хозяйство, — о чём в благодатном 14-ом воспарённо, но основательно думал! Порой такая злость охватывала всё его существо, что скрипел зубами, тускнел. Мутными глазами смотрел на людей. Изредка прочитывал смелые, безрассудно-напористые газетные статьи или нелегальные прокламационные листовки иркутских социал-демократов: «Крестьянское хозяйство разорено отвлечением на войну значительной части рабочих сил; расстройство транспорта внесло пертурбацию в товарный обмен, спекуляция празднует свои отвратительные оргии; незначительная кучка торговцев обогащается за счёт разорения массы городского и сельского населения. Дороговизна всех средств потребления сокращает бюджет потребительской массы ниже экзистенц-минимума…» Рвал и комкал газеты и листки, но как помочь своему сжимавшемуся хозяйству — не знал. Надеялся, где-то там в верхах власти что-то благополучно разрешится, что-то сдвинется на подъём и — вновь заживёт Сибирь. Но не разрешалось, не сдвигалось, а народ, видел Охотников, лютел, сбивался с толку, не знал, кому верить.

С погожскими мужиками Михаил Григорьевич частенько сиживал вечерами на брёвнах у церкви. Курили самокрутки и папиросы, спорили, гадали, порой ругались:

— Как сыр в масле купамся, а — тоскли-и-и-и-во, землячки!

— Точно: хоть купайся в масле и сметане. Дороги усыпь зерном, смажь медами и салом, а всё одно — взвоешь. Куды катимся?

— Ничё: немчуре набьем морду — легше заживём.

— Ага, жди!

— Жду-жду, Фома неверущий.

— Царю, сказывают, голову заморочил какой-то нашенский, сибирский, мужик, по прозвищу Гришка Распутин. Пьянствует, царицу поучат да потихоньку шшупат. Министров в отставку отправлят, и никто ему слова не смей вякнуть поперёк. Знай нашенских!

— Сибирский мужик рази чему дурному научит? Скажешь тоже. Не-е, Распутин — не сибиряк.

— Согласный! Какой-нить босяк с Волги: тама энтой расхристанной голытьбы хватат.

— Вот и вышла Россия на своё распутье… эх!.. Распутье — беспутье…

— А ну тебя!

— Революцией, мужики, кажись, попахиват…

— Да дед Гришкин пустил воздуха!

— Вот так революция! Фуй-фуй!

— Тьфу, тебе, охальник!

— Деда в краску вогнали, как девку!

Охотников, давя общий смех и веселье, своим густым голосом хозяина громко говорил:

— Нет, братцы, не верю, чтобы было кому по силам Россию сбить с пути да взбунтовать. Тама, в центрах всех энтих, может, и пошумит голытьба, а весь-то народ — не дурак.

Охотникову неуверенно и осторожно возражал Пётр Алёшкин:

— Рупь уже стоит семьдесят копеек. В одной газете прописано: через год и алтына за него не будут давать. Н-да, почешем в затылке, мужики.

Михаил Григорьевич зачем-то сжимал в кулаке свою давно не стриженую бороду, сквозь зубы тянул:

— Ничё, выдюжим. Рыба в реках не перевелась, зверь в тайге водится, землицу возделывать не разучились. Ничё, бывало хужей. Только война проклятущая скоре заканчивалась бы. — Сумрачно замолкал, покусывал ус.

— Эй, Алёша Сумасброд, направь-ка своих голубей во царский дворец: пущай оне тама разузнают обстановку — шшупат ли Гришка-распутник царицу? — посмеивались мужики, похлопывая по худым плечам мечтательного и задумчивого Григория Соколова.

— Так уж отправлял, мужики. Возвернулись птицы вчерась.

— Ну-у-у-у! И чиво?!

— Докладают мои голубки: отшшупался парень по прозванию Распутин Гришка: кокнули его да в прорубь спустили на прокорм рыбам.

— Слава-те Господи. Можа, тепере царь наведёт порядок?

— Не позднёхонько ли?

Мужики вставали с брёвен,

Вы читаете Родовая земля
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату